Неточные совпадения
Быстрым зорким взором обегает Александров все места и предметы,
так близко прилепившиеся к нему за восемь лет. Все, что он видит, кажется ему почему-то в очень уменьшенном и очень четком виде, как будто бы он смотрит через обратную сторону бинокля. Задумчивая и сладковатая грусть в его сердце.
Вот было все это. Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но не отболело, не отмерло. Значительная часть души остается здесь,
так же как она остается навсегда в памяти.
Но Юлия, это — только человеческое имя. Мало ли Юлий на свете.
Вот даже есть в обиходе
такой легонький стишок...
Вот именно
таким размашистым аллюром удирал с поля чести ничтожный Покорни.
— Юнкер моего училища, — сказал он, — не мог бы совершить
такого проступка. Впрочем, сделайте милость,
вот вам все мои юнкера. Ищите виновного.
— Ах, очень просто. По выражению лица. Я как увидел вас,
так и сделал себе
такое же лицо, и сразу подумал:
вот такое выражение было у меня после присяги. И даже в том же милом Александровском училище. Ну, желаю вам всего хорошего. С богом!
Но
вот заиграл на правом фланге и их знаменитый училищный оркестр, первый в Москве. В ту же минуту в растворенных настежь сквозных золотых воротах, высясь над толпою, показывается царь. Он в светлом офицерском пальто, на голове круглая низкая барашковая шапка. Он величествен. Он заслоняет собою все окружающее. Он весь до
такой степени исполнен нечеловеческой мощи, что Александров чувствует, как гнется под его шагами массивный дуб помоста.
Таких вот людей умел живописать краткими резкими штрихами покойный Виктор Гюго.
Показаться перед нею не жалким мальчиком-кадетом, в неуклюже пригнанном пальто, а стройным, ловким юнкером славного Александровского училища, взрослым молодым человеком, только что присягнувшим под батальонным знаменем на верность вере, царю и отечеству, —
вот была его сладкая, тревожная и боязливая мечта, овладевавшая им каждую ночь перед падением в сон, в те краткие мгновенья, когда
так рельефно встает и видится недавнее прошлое…
Здесь есть
такое чувство, что
вот, на время, приоткрылась запечатанная дверь; запрещенное стало на глазах участников не только дозволенным, но и благословенным.
— Ну,
вот… на днях, очень скоро… через неделю, через две… может быть, через месяц… появится на свет… будет напечатана в одном журнале… появится на свет моя сюита… мой рассказ. Я не знаю, как назвать… Прошу вас, Оля, пожелайте мне успеха. От этого рассказа, или, как сказать?.. эскиза,
так многое зависит в будущем.
Вот именно об этом желтолицем и
так мило сумбурном поэте думал Александров, когда
так торжественно обещал Оленьке Синельниковой, на свадьбе ее сестры, написать замечательное сочинение, которое будет напечатано и печатно посвящено ей, новой царице его исстрадавшейся души.
Можно подумать, что моя все-таки уже не очень молодая героиня только и знала в своей актерской жизни, что дебютировала и дебютировала и всегда неудачно, пока не додебютировалась до самоубийства…» И
вот опять стало в подсознание Александрова прокрадываться то темное пятно, та неведомая болячка, та давно знакомая досадная неловкость, которые он испытывал порою, перечитывая в двадцатый раз свою рукопись.
«Нет, это мне только
так кажется, — пробовал он себя утешить и оправдаться перед собою. — Уж очень много было в последние дни томления, ожидания и неприятностей, и я скис. Но ведь в редакциях не пропускают вещей неудовлетворительных и плохо написанных.
Вот принесет Венсан какую-нибудь чужую книжку, и я отдохну, забуду сюиту, отвлекусь, и опять все снова будет хорошо, и ясно, и мило… Перемена вкусов…»
Приблизительно
так бурчит про себя господин обер-офицер Александров, идя торопливыми большими шагами по Поварской к Арбату. Вчера была елка и танцевали у Андриевичей. Домой он вернулся только к пяти часам утра, а подняли его насилу-насилу в семь без двадцати. Ах, как бы не опоздать! Вдруг залепит Дрозд трое суток без отпуска.
Вот тебе и Рождество…
Но
вот едва успели шестеро юнкеров завернуть к началу широкой лестницы, спускающейся в прихожую, как увидели, что наперерез им, из бокового коридора, уже мчатся их соседи, юнкера второй роты, по училищному обиходу — «звери», или, иначе, «извозчики», прозванные
так потому, что в эту роту искони подбираются с начала службы юноши коренастого сложения, с явными признаками усов и бороды. А сзади уже подбежали и яростно напирают третья рота — «мазочки» и первая — «жеребцы». На лестнице образовался кипучий затор.
— Шинели ваши и головные уборы, господа юнкера, я поберегу в особом уголку.
Вот здесь ваши вешалки. Номерков не надо, — говорил Порфирий, помогая раздеваться. — Должно быть, озябли в дороге. Ишь как от вас морозом
так крепко пахнет. Точно астраханский арбуз взрезали. Щетка не нужна ли, почиститься? И, покорно прошу, господа, если понадобится курить или для туалета, извольте спуститься вниз в мою каморку. Одеколон найдется для освежения, фабрики Брокара. Милости прошу.
— Ну
вот, уж непременно и смешной, — заступилась его прекрасная дама. — Это ведь всегда
так трогательно видеть, когда старики открывают бал. Гораздо смешнее видеть молодых людей, плохо танцующих.
Но странная власть ароматов! От нее Александров никогда не мог избавиться.
Вот и теперь: его дама говорила
так близко от него, что он чувствовал ее дыхание на своих губах. И это дыхание… Да… Положительно оно пахло
так, как будто бы девушка только что жевала лепестки розы. Но по этому поводу он ничего не решился сказать и сам почувствовал, что хорошо сделал. Он только сказал...
— Вы сами. Мало быть честным перед другими, надо быть честным перед самим собою. Ну
вот, например: лежит на тарелке пирожное. Оно — чужое, но вам его захотелось съесть, и вы съели. Допустим, что никто в мире не узнал и никогда не узнает об этом.
Так что же? Правы вы перед самим собою? Или нет?
«Зоил…
вот так название. Кажется, откуда-то из хрестоматии? — Александрову давно знакомо это слово, но точный смысл его пропал. — Зола и ил… Что-то не особенно лестное. Не философ ли какой-нибудь греческий, со скверною репутацией женоненавистника?» Юнкер чувствует себя неловко.
— Кушайте на доброе здоровье, батюшка, — ласково промолвил Порфирий. — Так-то
вот оно и хорошо будет. Не повторите ли?
Вот это
так настоящая аристократка!
Очень быстро приходит в голову Александрову (немножко поэту) мысль о системе акростиха. Но удается ему написать
такое сложное письмо только после многих часов упорного труда, изорвав сначала в мелкие клочки чуть ли не десть почтовой бумаги.
Вот это письмо, в котором начальные буквы каждой строки Александров выделял чуть заметным нажимом пера.
Однако всеобщая зубрежка захватила и его. Но все-таки работал он без особенного старания, рассеянно и небрежно. И причиной этой нерадивой работы была, сама того не зная, милая, прекрасная, прелестная Зиночка Белышева.
Вот уже около трех месяцев, почти четверть года, прошло с того дня, когда она прислала ему свой портрет, и больше от нее — ни звука, ни послушания, как говорила когда-то нянька Дарья Фоминишна. А написать ей вторично шифрованное письмо он боялся и стыдился.
— Ну
вот, ты всегда
такой практик. Все ты через серые очки видишь. А ты обратил внимание на подругу?
— Ты что же, Алеша, надулся, как мышь на крупу? — сказала тихонько мать. — Иди-ка ко мне. Иди, иди скорее! Ну, положи мне голову на плечо,
вот так.
Вот так и я хочу себя оправдать перед вами и перед папой.
—
Вот ты — хороший юнкарь, дай бог тебе доброго здоровья и спасибо на хлебе, на соли, — кланялась она головой, — а то ведь есть и из вашей братии, из юнкарей,
такие охальники, что не приведи господи.
Так вот вам мой единственный рецепт против этой гнусной тли.