Неточные совпадения
«Ну да, может
быть, сто, а может
быть, и двести раз я бывал виноватым. Но когда спрашивали, я всегда признавался. Кто ударом кулака на пари разбил кафельную плиту в печке? Я. Кто накурил в уборной? Я. Кто выкрал в физическом кабинете кусок натрия и, бросив его в умывалку, наполнил весь этаж дымом и вонью? Я. Кто в постель дежурного офицера положил живую лягушку? Опять-таки я…
— Покорно благодарю вас, Эмилий Францевич, — от души сказал Александров. — Но я все-таки сегодня уйду из корпуса. Муж моей старшей сестры — управляющий гостиницы Фальц-Фейна, что на Тверской улице, угол Газетного. На прошлой неделе он говорил со мною по телефону. Пускай бы он сейчас же поехал к моей маме и сказал бы ей, чтобы она как можно скорее приехала сюда и захватила бы с собою какое-нибудь штатское платье. А я добровольно пойду в карцер и
буду ждать.
У меня тоже
была мать, и я
так же огорчал нередко, как и ты огорчил сейчас свою мамочку.
— А теперь, — сказал священник, — стань-ка на колени и помолись.
Так тебе легче
будет. И мой совет — иди в карцер. Там тебя ждут котлеты. Прощай, ерш ершович. А я поведу твою маму чай
пить.
Быстрым зорким взором обегает Александров все места и предметы,
так близко прилепившиеся к нему за восемь лет. Все, что он видит, кажется ему почему-то в очень уменьшенном и очень четком виде, как будто бы он смотрит через обратную сторону бинокля. Задумчивая и сладковатая грусть в его сердце. Вот
было все это.
Было долго-долго, а теперь отошло навсегда, отпало. Отпало, но не отболело, не отмерло. Значительная часть души остается здесь,
так же как она остается навсегда в памяти.
Таких редких ружей осталось во всем мире всего только, может
быть, пять или шесть.
Они на много-много дней скрашивали монотонное однообразие жизни в казенном закрытом училище, и
была в них чудесная и чистая прелесть, вновь переживать летние впечатления, которые тогда протекали совсем не замечаемые, совсем не ценимые, а теперь как будто по волшебству встают в памяти в
таком радостном, блаженном сиянии, что сердце нежно сжимается от тихого томления и впервые крадется смутно в голову печальная мысль: «Неужели все в жизни проходит и никогда не возвращается?»
Но Юлия, это — только человеческое имя. Мало ли Юлий на свете. Вот даже
есть в обиходе
такой легонький стишок...
В семье трех сестер Синельниковых, на даче, собиралось ежедневно множество безусой молодежи, лет
так от семнадцати и до двадцати: кадеты, гимназисты, реалисты, первокурсники-студенты, ученики консерватории и школы живописи и ваяния и другие.
Пели, танцевали под пианино, в petits jeux [Салонные игры (фр.).] и в каком-то круговоротном беспорядке влюблялись то в Юленьку, то в Оленьку, то в Любочку. И всегда там хохотали.
«Точно чревовещатель, — подумал Александров. — Должно
быть, у всех подлецов
такие противные голоса».
Он делал на турнике, на трапеции и на параллельных брусьях
такие упражнения, которых никогда не могли сделать самые лучшие корпусные гимнасты. Он и сам-то похож
был на циркача очень малым ростом, чересчур широкими плечами и короткими кривыми ногами.
Может
быть, его громкий титул, может
быть, его богатство и личное обаяние, а вероятнее всего, стадная подражательность,
так свойственная юношеству,
были причинами того, что обычаем «цукания» заразилась сначала первая рота — рота его величества, — в которую попал князь, а потом постепенно эту дурную игру переняли и другие три роты.
Да и зачем ему соваться в высшее, обер-офицерское общество? В роте пятьдесят
таких фараонов, как и он, пусть они все дружатся и развлекаются. Мирятся и ссорятся, танцуют и
поют промеж себя; пусть хоть представления дают и на головах ходят, только не мешали бы вечерним занятиям.
— Ты не сердись на меня. Я тебе же добра желаю. И прошу перестать
быть ершом. Здесь тебе не корпус, а военное училище с воинской службой. Да подожди, все обомнется, все утрясется… Так-то, дорогой мой.
Совсем, окончательно бедные юнкера принуждены
были ходить в отпуск в казенных сапогах, слегка и вовсе уж не
так дурно благоухавших дегтем.
Но одну вещь, весьма ценимую юнкерами, он не только часто ставил в четверговые программы, но иногда даже соглашался повторять ее. Это
была увертюра к недоконченной опере Литольфа «Робеспьер». Кто знает, почему он давал ей
такое предпочтение: из ненависти ли к великой французской революции, из почтения ли к личности Робеспьера или его просто волновала музыка Литольфа?
— Чтобы плечи и грудь
были поставлены правильно, — учил Дрозд, — вдохни и набери воздуха столько, сколько можешь. Сначала затаи воздух, чтобы запомнить положение груди и плеч, и когда выпустишь воздух, оставь их в том же самом порядке, как они находились с воздухом.
Так вы и должны держаться в строю.
Зрелище
было довольно-таки гнусное…
Сравнительно с легкими драгунскими берданками, которые употреблялись в корпусе, двенадцати с половиною фунтовые пехотные винтовки
были с непривычки тяжеловаты. Поднять за штык на вытянутой руке
такую винтовку мог среди первокурсников один Жданов.
Об ущербе же его императорского величества интереса, вреде и убытке, как скоро о том уведаю, не токмо благовременно объявлять, но и всякими мерами отвращать и не допущать потщуся и всякую вверенную тайность крепко хранить
буду, а предпоставленным над мною начальникам во всем, что к пользе и службе государства касаться
будет, надлежащим образом чинить послушание и все по совести своей исправлять и для своей корысти, свойства, дружбы и вражды против службы и присяги не поступать; от команды и знамени, где принадлежу, хотя в поле, обозе или гарнизоне, никогда не отлучаться, но за оным, пока жив, следовать
буду и во всем
так себя вести и поступать, как честному, верному, послушному, храброму и расторопному офицеру (солдату) надлежит.
— Ах, очень просто. По выражению лица. Я как увидел вас,
так и сделал себе
такое же лицо, и сразу подумал: вот
такое выражение
было у меня после присяги. И даже в том же милом Александровском училище. Ну, желаю вам всего хорошего. С богом!
Запотелые их лица, густо покрытые черноземной мягкой пылью,
были черны, как у негров, и
так же, как у негров, блестели на них покрасневшие глаза и сверкали белые крепкие зубы.
— А тебе что нужно? Ты нам что за генерал? Тоже кышкает на нас, как на кур! Ишь ты, хухрик несчастный! — И пошла, и пошла… до тех пор, пока Алкалаев не обратился в позорное бегство. Но все-таки метче и ловче словечка, чем «хухрик», она в своем обширном словаре не нашла. Может
быть, она вдохновенно родила его тут же на месте столкновения?
Курсовыми офицерами в первой роте служили Добронравов и Рославлев, поручики. Первый почему-то казался Александрову похожим на Добролюбова, которого он когда-то пробовал читать (как писателя запрещенного), но от скуки не дотянул и до четверти книги. Рославлев же
был увековечен в прощальной юнкерской песне, являвшейся плодом коллективного юнкерского творчества,
таким четверостишием...
Надо сказать, что этот злой фейерверк пускался всегда с
таким расчетом, чтобы Пуп его услышал. Он слышал, злился, портил себе кровь и характер, и, в сущности, нельзя
было понять, за что взрослые балбесы травят несчастного смешного человека.
Четвертая рота, в которой имел честь служить и учиться Александров, звалась… то
есть она называлась… ее прозвание, за малый рост,
было грубо по смыслу и оскорбительно для слуха. Ни разу Александров не назвал его никому постороннему, ни даже сестрам и матери. Четвертую роту звали… «блохи». Кличка несправедливая: в самом малорослом юнкере
было все-таки не меньше двух аршин с четырьмя вершками.
Показаться перед нею не жалким мальчиком-кадетом, в неуклюже пригнанном пальто, а стройным, ловким юнкером славного Александровского училища, взрослым молодым человеком, только что присягнувшим под батальонным знаменем на верность вере, царю и отечеству, — вот
была его сладкая, тревожная и боязливая мечта, овладевавшая им каждую ночь перед падением в сон, в те краткие мгновенья, когда
так рельефно встает и видится недавнее прошлое…
И как же удивлен, потрясен и обрадован
был юнкер Александров, когда в конце октября он получил от самой Анны Романовны письмецо
такого крошечного размера, который заставил невольно вспомнить о ее рыхлом тучном теле.
Квартиру Синельниковых нельзя
было узнать —
такой она показалась большой, вместительной, нарядной после каких-то неведомых хозяйственных перемен и перестановок. Анна Романовна, несомненно, обладала хорошим глазомером. У нее казалось многолюдно, но тесноты и давки не
было.
— Ну, вот… на днях, очень скоро… через неделю, через две… может
быть, через месяц… появится на свет…
будет напечатана в одном журнале… появится на свет моя сюита… мой рассказ. Я не знаю, как назвать… Прошу вас, Оля, пожелайте мне успеха. От этого рассказа, или, как сказать?.. эскиза,
так многое зависит в будущем.
— Ах, от души, от всей души желаю вам удачи… — пылко отозвалась Ольга и погладила его руку. — Но только что же это
такое? Сделаетесь вы известным автором и загордитесь.
Будете вы уже не нашим милым, славным, добрым Алешей или просто юнкером Александровым, а станете называться «господин писатель», а мы станем глядеть на вас снизу вверх, раскрыв рты.
— Да. Непременно.
Так и
будет напечатано в самом начале: «Посвящается Ольге Николаевне Синельниковой», внизу мое имя и фамилия…
— Неужели в самом деле
так и
будет? Ах, как это удивительно! Но только нет. Не надо полной фамилии. Нас ведь вся Москва знает. Бог знает, что наплетут, Москва ведь
такая сплетница. Вы уж лучше как-нибудь под инициалами. Чтобы знали об этом только двое: вы и я. Хорошо?
—
Так точно, ваше благородие. На свадьбе
были в семье полковника Синельникова.
Утром воины беспрекословно исполнили приказание вождя. И когда они, несмотря на адский ружейный огонь, подплыли почти к самому острову, то из воды послышался страшный треск, весь остров покосился набок и стал тонуть. Напрасно европейцы молили о пощаде. Все они погибли под ударами томагавков или нашли смерть в озере. К вечеру же вода выбросила труп Черной Пантеры. У него под водою не хватило дыхания, и он, перепилив корень, утонул. И с тех пор старые жрецы
поют в назидание юношам, и
так далее и
так далее.
— За ваш прекрасный и любовный труд я при первом случае поставлю вам двенадцать! Должен вам признаться, что хотя я владею одинаково безукоризненно обоими языками, но
так перевести «Лорелею», как вы, я бы все-таки не сумел бы. Тут надо иметь в сердце кровь поэта. У вас в переводе
есть несколько слабых и неверно понятых мест, я все их осторожненько подчеркнул карандашиком, пометки мои легко можно снять резинкой. Ну, желаю вам счастья и удачи, молодой поэт. Стихи ваши очень хороши.
Он
был длинен, худ и с
таким несчетным количеством веснушек на лице, что издали гость казался крашенным в темно-желтую краску или страдающим желтухою.
Вот именно об этом желтолицем и
так мило сумбурном поэте думал Александров, когда
так торжественно обещал Оленьке Синельниковой, на свадьбе ее сестры, написать замечательное сочинение, которое
будет напечатано и печатно посвящено ей, новой царице его исстрадавшейся души.
Ревность для него
была, по давнишнему Шекспиру, «чудовищем с зелеными глазами», любовь — упоительной и пламенной, верность —
так непременно до гробовой доски.
Он прочитал сюиту два раза, сначала с летучей беглостью, потом более внимательно — и
так и
так произведение
было восхитительно.
У юнкеров
было много своих домашних неписаных старинных обычаев,
так сказать, «адатов».
«Нет, это мне только
так кажется, — пробовал он себя утешить и оправдаться перед собою. — Уж очень много
было в последние дни томления, ожидания и неприятностей, и я скис. Но ведь в редакциях не пропускают вещей неудовлетворительных и плохо написанных. Вот принесет Венсан какую-нибудь чужую книжку, и я отдохну, забуду сюиту, отвлекусь, и опять все снова
будет хорошо, и ясно, и мило… Перемена вкусов…»
«Должно
быть, не очень уж интересно, что-то из истории… но для кутузки и
такое кушанье подойдет».
Но сильна, о могучая, вечная власть первой любви! О, незабываемая сладость милого имени! Рука бывшей, но еще не умершей любви двигала пером юноши, и он в инициалах, точно лунатик, бессознательно поставил вместо буквы «О» букву «Ю».
Так и
было оттиснуто в типографии.
Шпаками назывались в училище все без исключения штатские люди, отношение к которым с незапамятных времен
было презрительное и пренебрежительное.
Была в ходу у юнкеров одна старинная песенка, в которую входил
такой куплет...
Александров быстро, хотя и без большого удовольствия, сбежал вниз. Там его дожидался не просто шпак, а шпак, если
так можно выразиться, в квадрате и даже в кубе, и потому ужасно компрометантный.
Был он, как всегда, в своей широченной разлетайке и с
таким же рябым, как кукушечье яйцо, лицом, словом, это
был знаменитый поэт Диодор Иванович Миртов, который в свою очередь чувствовал большое замешательство, попавши в насквозь военную сферу.
Свежая совесть подсказала
было юнкеру бежать, вернуть поэта назад и отдать ему деньги, взятые за ничего не стоящую сюиту, но разыграть
такую неуклюжую сцену в присутствии дежурного офицера (ведь Миртов, несомненно,
будет противоречить) показалось ему зазорным и постыдным.
Десять рублей — это
была огромная, сказочная сумма.
Таких больших денег Александров никогда еще не держал в своих руках, и он с ними распорядился чрезвычайно быстро: за шесть рублей он купил маме шевровые ботинки, о которых она, отказывавшая себе во всем, частенько мечтала как о невозможном чуде. Он взял для нее самый маленький дамский размер, и то потом старушке пришлось самой сходить в магазин переменить купленные ботинки на недомерок. Ноги ее
были чрезвычайно малы.
— Амбразура, или полевой окоп, или люнет, барбет, траверс и
так далее. — Затем он начинал молча и быстро чертить на доске профиль и фас укрепления в проекции на плоскость, приписывая с боков необычайно тонкие, четкие цифры, обозначавшие футы и дюймы. Когда же чертеж бывал закончен, полковник отходил от него
так, чтобы его работа
была видна всей аудитории, и воистину работа эта отличалась
такой прямизной, чистотой и красотой, какие доступны только при употреблении хороших чертежных приборов.
Лекция оканчивалась тем, что Колосов, вооружившись длинным тонким карандашом, показывал все отдельные части чертежа и называл их размеры: скат три фута четыре дюйма. Подъем четыре фута. Берма, заложение, эскарп, контрэскарп и
так далее. Юнкера обязаны
были карандашами в особых тетрадках перечерчивать изумительные чертежи Колосова. Он редко проверял их. Но случалось, внезапно пройдя вдоль ряда парт, он останавливался, показывал пальцем на чью-нибудь тетрадку и своим голосом без тембра спрашивал...