Неточные совпадения
— Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка?
Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! — и
дело в шляпе…
Уже
не в первый раз за полтора года своей офицерской службы испытывал он это мучительное сознание своего одиночества и затерянности среди чужих, недоброжелательных или равнодушных людей, — это тоскливое чувство незнания, куда
девать сегодняшний вечер.
Между офицером и денщиком давно уже установились простые, доверчивые, даже несколько любовно-фамильярные отношения. Но когда
дело доходило до казенных официальных ответов, вроде «точно так», «никак нет», «здравия желаю», «
не могу знать», то Гайнан невольно выкрикивал их тем деревянным, сдавленным, бессмысленным криком, каким всегда говорят солдаты с офицерами в строю. Это была бессознательная привычка, которая въелась в него с первых
дней его новобранства и, вероятно, засела на всю жизнь.
«Сегодня нарочно
не пойду, — упрямо, но бессильно подумал он. — Невозможно каждый
день надоедать людям, да и… вовсе мне там, кажется,
не рады».
Он показал пальцем за печку, где стоял на полу бюст Пушкина, приобретенный как-то Ромашовым у захожего разносчика. Этот бюст, кстати, изображавший, несмотря на надпись на нем, старого еврейского маклера, а
не великого русского поэта, был так уродливо сработан, так засижен мухами и так намозолил Ромашову глаза, что он действительно приказал на
днях Гайнану выбросить его на двор.
Он сел на кресло рядом с Шурочкой, которая, быстро мелькая крючком, вязала какое-то кружево. Она никогда
не сидела без
дела, и все скатерти, салфеточки, абажуры и занавески в доме были связаны ее руками.
— Постой, девочка, а ведь я и в самом
деле не все помню. Боевой порядок? Боевой порядок должен быть так построен, чтобы он как можно меньше терял от огня, потом, чтобы было удобно командовать. Потом… постой…
— Мы ведь всё вместе, — пояснила Шурочка. — Я бы хоть сейчас выдержала экзамен. Самое главное, — она ударила по воздуху вязальным крючком, — самое главное — система. Наша система — это мое изобретение, моя гордость. Ежедневно мы проходим кусок из математики, кусок из военных наук — вот артиллерия мне, правда,
не дается: все какие-то противные формулы, особенно в баллистике, — потом кусочек из уставов. Затем через
день оба языка и через
день география с историей.
Из окна направо была видна через ворота часть грязной, черной улицы, с чьим-то забором по ту сторону. Вдоль этого забора, бережно ступая ногами в сухие места, медленно проходили люди. «У них целый
день еще впереди, — думал Ромашов, завистливо следя за ними глазами, — оттого они и
не торопятся. Целый свободный
день!»
В другое время он ни на секунду
не задумался бы над тем, чтобы убежать из дому на весь
день, хотя бы для этого пришлось спускаться по водосточному желобу из окна второго этажа.
Этот — грамотный, расторопный и жуликоватый с быстрым складным говорком —
не был ли он раньше в половых?» И видно было также, что их действительно пригнали, что еще несколько
дней тому назад их с воем и причитаниями провожали бабы и дети и что они сами молодечествовали и крепились, чтобы
не заплакать сквозь пьяный рекрутский угар…
— Что вы мне очки втираете? Дети? Жена? Плевать я хочу на ваших детей! Прежде чем наделать детей, вы бы подумали, чем их кормить. Что? Ага, теперь — виноват, господин полковник. Господин полковник в вашем
деле ничем
не виноват. Вы, капитан, знаете, что если господин полковник теперь
не отдает вас под суд, то я этим совершаю преступление по службе. Что-о-о? Извольте ма-алчать!
Не ошибка-с, а преступление-с. Вам место
не в полку, а вы сами знаете — где. Что?
— Бон-да-рен-ко! — крикнул из-за стены полковой командир, и звук его огромного голоса сразу наполнил все закоулки дома и, казалось, заколебал тонкие перегородки передней. Он никогда
не употреблял в
дело звонка, полагаясь на свое необыкновенное горло. — Бондаренко! Кто там есть еще? Проси.
Ромашов сидел за обедом неловкий, стесненный,
не зная, куда
девать руки, большею частью держа их под столом и заплетая в косички бахромку скатерти.
«Славный Гайнан, — подумал подпоручик, идя в комнату. А я вот
не смею пожать ему руку. Да,
не могу,
не смею. О, черт! Надо будет с нынешнего
дня самому одеваться и раздеваться. Свинство заставлять это делать за себя другого человека».
Может, я и
не стою настоящей любви, но
не в этом
дело.
— Да, да, именно в роли… — вспыхнул Ромашов. — Сам знаю, что это смешно и пошло… Но я
не стыжусь скорбеть о своей утраченной чистоте, о простой физической чистоте. Мы оба добровольно влезли в помойную яму, и я чувствую, что теперь я
не посмею никогда полюбить хорошей, свежей любовью. И в этом виноваты вы, — слышите: вы, вы, вы! Вы старше и опытнее меня, вы уже достаточно искусились в
деле любви.
— Довольно! — сказала она драматическим тоном. — Вы добились, чего хотели. Я ненавижу вас! Надеюсь, что с этого
дня вы прекратите посещения нашего дома, где вас принимали, как родного, кормили и поили вас, но вы оказались таким негодяем. Как я жалею, что
не могу открыть всего мужу. Это святой человек, я молюсь на него, и открыть ему все — значило бы убить его. Но поверьте, он сумел бы отомстить за оскорбленную беззащитную женщину.
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и
не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни,
не задерживал и каждый
день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
— То американцы… Эк вы приравняли… Это
дело десятое. А по-моему, если так думать, то уж лучше
не служить. Да и вообще в нашем
деле думать
не полагается. Только вопрос: куда же мы с вами денемся, если
не будем служить? Куда мы годимся, когда мы только и знаем — левой, правой, — а больше ни бе, ни ме, ни кукуреку. Умирать мы умеем, это верно. И умрем, дьявол нас задави, когда потребуют. По крайности
не даром хлеб ели. Так-то, господин филозуф. Пойдем после ученья со мной в собрание?
«Милый Ромочка, — писала она, — я бы вовсе
не удивилась, если бы узнала, что вы забыли о том, что сегодня
день наших общих именин. Так вот, напоминаю вам об этом. Несмотря ни на что, я все-таки хочу вас сегодня видеть! Только
не приходите поздравлять
днем, а прямо к пяти часам. Поедем пикником на Дубечную.
Быстро промелькнула в памяти Ромашова черная весенняя ночь, грязь, мокрый, скользкий плетень, к которому он прижался, и равнодушный голос Степана из темноты: «Ходит, ходит каждый
день…» Вспомнился ему и собственный нестерпимый стыд. О, каких будущих блаженств
не отдал бы теперь подпоручик за двугривенный, за один другривенный!
Подпоручик расхохотался. Нет, все равно, что-нибудь да придумается!
День, начавшийся так радостно,
не может быть неудачным. Это неуловимо, это непостижимо, но оно всегда безошибочно чувствуется где-то в глубине, за сознанием.
Никто из них, некоторым образом,
не догадался задаться целью — ну хоть бы проследить внимательно один только
день собаки или кошки.
Они вошли в маленькую голую комнатку, где буквально ничего
не было, кроме низкой походной кровати, полотно которой провисло, точно
дно лодки, да ночного столика с табуреткой. Рафальский отодвинул ящик столика и достал деньги.
Комбинация Веткина оказалась весьма простой, но
не лишенной остроумия, причем главное участие в ней принимал полковой портной Хаим. Он взял от Веткина расписку в получении мундирной пары, но на самом
деле изобретательный Павел Павлович получил от портного
не мундир, а тридцать рублей наличными деньгами.
Однажды, промучившись таким образом целый
день, он только к вечеру вспомнил, что в полдень, переходя на станции через рельсы, он был оглушен неожиданным свистком паровоза, испугался и, этого
не заметив, пришел в дурное настроение; но — вспомнил, и ему сразу стало легко и даже весело.
— Ну, довольно… Ромочка, неловкий, опять вы
не целуете рук! Вот так. Теперь другую. Так. Умница. Идемте.
Не забудьте же, — проговорила она торопливым, горячим шепотом, — сегодня наш
день, Царица Александра и ее рыцарь Георгий. Слышите? Идемте.
— Милый Ромочка! Милый, добрый, трусливый, милый Ромочка. Я ведь вам сказала, что этот
день наш.
Не думайте ни о чем, Ромочка. Знаете, отчего я сегодня такая смелая? Нет?
Не знаете? Я в вас влюблена сегодня. Нет, нет, вы
не воображайте, это завтра же пройдет.
Ромашов и на них глядел теми же преданными глазами, но никто из свиты
не обернулся на подпоручика: все эти парады, встречи с музыкой, эти волнения маленьких пехотных офицеров были для них привычным, давно наскучившим
делом.
— Это что такое? Остановите роту. Остановите! Ротный командир, пожалуйте ко мне. Что вы тут показываете? Что это: похоронная процессия? Факельцуг? Раздвижные солдатики? Маршировка в три темпа? Теперь, капитан,
не николаевские времена, когда служили по двадцати пяти лет. Сколько лишних
дней у вас ушло на этот кордебалет! Драгоценных
дней!
— Трудно запомнить, — с горечью повторил генерал. — Ах, господа, господа! Сказано в Писании: духа
не угашайте, а вы что делаете? Ведь эта самая святая, серая скотинка, когда
дело дойдет до боя, вас своей грудью прикроет, вынесет вас из огня на своих плечах, на морозе вас своей шинелишкой дырявой прикроет, а вы —
не могу знать.
Офицеры
не видались около пяти
дней, но теперь они почему-то
не поздоровались при встрече, и почему-то Ромашов
не нашел в этом ничего необыкновенного, точно иначе и
не могло случиться в этот тяжелый, несчастный
день. Ни один из них даже
не прикоснулся рукой к фуражке.
— Ах, нет, вовсе
не в этом
дело, вовсе
не в этом.
Мы оба — я и она — мы получаем чуть ли
не каждый
день какие-то подлые, хамские анонимные письма.
Ромашов долго кружил в этот вечер по городу, держась все время теневых сторон, но почти
не сознавая, по каким улицам он идет. Раз он остановился против дома Николаевых, который ярко белел в лунном свете, холодно, глянцевито и странно сияя своей зеленой металлической крышей. Улица была мертвенно тиха, безлюдна и казалась незнакомой. Прямые четкие тени от домов и заборов резко
делили мостовую пополам — одна половина была совсем черная, а другая масляно блестела гладким, круглым булыжником.
Спустя несколько
дней Ромашов вспоминал, точно далекое, никогда
не забываемое сновидение, эту фантастическую, почти бредовую прогулку.
И ужаснее всего была мысль, что ни один из офицеров, как до сих пор и сам Ромашов, даже и
не подозревает, что серые Хлебниковы с их однообразно-покорными и обессмысленными лицами — на самом
деле живые люди, а
не механические величины, называемые ротой, батальоном, полком…
Днем Ромашов старался хоть издали увидать ее на улице, но этого почему-то
не случалось. Часто, увидав издали женщину, которая фигурой, походкой, шляпкой напоминала ему Шурочку, он бежал за ней со стесненным сердцем, с прерывающимся дыханием, чувствуя, как у него руки от волнения делаются холодными и влажными. И каждый раз, заметив свою ошибку, он ощущал в душе скуку, одиночество и какую-то мертвую пустоту.
— Позвольте, господа…
разделить компанию. Вы же меня знаете, господа… Я же Дубецкий, господа… Мы, господа, вам
не помешаем.
— Да, бывал, но я
не понимаю, какое это отношение имеет к
делу.
Вечером в этот
день его опять вызвали в суд, но уже вместе с Николаевым. Оба врага стояли перед столом почти рядом. Они ни разу
не взглянули друг на друга, но каждый из них чувствовал на расстоянии настроение другого и напряженно волновался этим. Оба они упорно и неподвижно смотрели на председателя, когда он читал им решение суда...
«Суд общества офицеров N-ского пехотного полка, в составе — следовали чины и фамилии судей — под председательством подполковника Мигунова, рассмотрев
дело о столкновении в помещении офицерского собрания поручика Николаева и подпоручика Ромашова, нашел, что ввиду тяжести взаимных оскорблений ссора этих обер-офицеров
не может быть окончена примирением и что поединок между ними является единственным средством удовлетворения оскорбленной чести и офицерского достоинства. Мнение суда утверждено командиром полка».
— Подождите, Ромашов. Поглядите мне в глаза. Вот так. Нет, вы
не отворачивайтесь, смотрите прямо и отвечайте по чистой совести. Разве вы верите в то, что вы служите интересному, хорошему, полезному
делу? Я вас знаю хорошо, лучше, чем всех других, и я чувствую вашу душу. Ведь вы совсем
не верите в это.
— Да, — промолвил он с улыбкой в голосе, — какой-нибудь профессор догматического богословия или классической филологии расставит врозь ноги, разведет руками и скажет, склонив набок голову: «Но ведь это проявление крайнего индивидуализма!»
Дело не в страшных словах, мой дорогой мальчик,
дело в том, что нет на свете ничего практичнее, чем те фантазии, о которых теперь мечтают лишь немногие.
— То, что в этом случае мужа почти наверное
не допустят к экзаменам. Репутация офицера генерального штаба должна быть без пушинки. Между тем если бы вы на самом
деле стрелялись, то тут было бы нечто героическое, сильное. Людям, которые умеют держать себя с достоинством под выстрелом, многое, очень многое прощают. Потом… после дуэли… ты мог бы, если хочешь, и извиниться… Ну, это уж твое
дело.