Неточные совпадения
Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги,
на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить.
Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе
на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с
другой легко соскочил
на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер.
Лампа с розовым колпаком-тюльпаном
на крошечном письменном столе, рядом с круглым, торопливо стучащим будильником и чернильницей в виде мопса;
на стене вдоль кровати войлочный ковер с изображением тигра и верхового арапа с копьем; жиденькая этажерка с книгами в одном углу, а в
другом фантастический силуэт виолончельного футляра; над единственным окном соломенная штора, свернутая в трубку; около двери простыня, закрывающая вешалку с платьем.
— Ваше благородие! — сказал черемис необычным мягким и просительным тоном и вдруг затанцевал
на месте. Он всегда так танцевал, когда сильно волновался или смущался чем-нибудь: выдвигал то одно, то
другое колено вперед, поводил плечами, вытягивал и прямил шею и нервно шевелил пальцами опущенных рук.
На дворе стояла совершенно черная, непроницаемая ночь, так что сначала Ромашову приходилось, точно слепому, ощупывать перед собой дорогу. Ноги его в огромных калошах уходили глубоко в густую, как рахат-лукум, грязь и вылезали оттуда со свистом и чавканьем. Иногда одну из калош засасывало так сильно, что из нее выскакивала нога, и тогда Ромашову приходилось, балансируя
на одной ноге,
другой ногой впотьмах наугад отыскивать исчезнувшую калошу.
Ромашову казалось, что голос у него какой-то чужой и такой сдавленный, точно в горле что-то застряло. «Каким я, должно быть, кажусь жалким!» — подумал он, но тотчас же успокоил себя тем обычным приемом, к которому часто прибегают застенчивые люди: «Ведь это всегда, когда конфузишься, то думаешь, что все это видят, а
на самом деле только тебе это заметно, а
другим вовсе нет».
Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно
на ее железках лежало одно только розовое пикейное одеяло; у
другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки.
Но подумайте только, какое счастье — стоять целую ночь
на другой стороне улицы, в тени, и глядеть в окно обожаемой женщины.
А
другим вы быть не можете, несмотря
на ваш ум и прекрасную душу.
Они строили заплату
на заплате, хватая деньги в одном месте, чтобы заткнуть долг в
другом; многие из них решались — и чаще всего по настоянию своих жен — заимствовать деньги из ротных сумм или из платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по месяцам и даже годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по правилам, должны были распечатывать.
В
другое время он ни
на секунду не задумался бы над тем, чтобы убежать из дому
на весь день, хотя бы для этого пришлось спускаться по водосточному желобу из окна второго этажа.
Он часто, ускользнув таким образом, увязывался
на другой конец Москвы за военной музыкой или за похоронами, он отважно воровал у матери сахар, варенье и папиросы для старших товарищей, но нитка! — нитка оказывала
на него странное, гипнотизирующее действие.
— Слушайте, Ромочка: нет, правда, не забывайте нас. У меня единственный человек, с кем я, как с
другом, — это вы. Слышите? Только не смейте делать
на меня таких бараньих глаз. А то видеть вас не хочу. Пожалуйста, Ромочка, не воображайте о себе. Вы и не мужчина вовсе.
Иные из них внимательно,
другие с удивлением, а некоторые точно с насмешкой глядели
на Ромашова, и он невольно ежился под их взглядами.
Барышни, разнообразно картавя, смеясь и перебивая
друг дружку, набросились
на Ромашова...
Его иногда, для пользы службы, переводили из одной роты в
другую, и в течение полугода он умел делать из самых распущенных, захудалых команд нечто похожее по стройности и исполнительности
на огромную машину, пропитанную нечеловеческим трепетом перед своим начальником.
Теперешний его анекдот заключался в том, что один офицер предложил
другому — это, конечно, было в незапамятные времена — американскую дуэль, причем в виде жребия им служил чет или нечет
на рублевой бумажке.
И вот кто-то из них, — трудно было понять, кто именно, — Под-Звон или Солуха, прибегнул к мошенничеству: «Гето, братец ты мой, взял да и склеил две бумажки вместе, и вышло, что
на одной стороне чет, а
на другой нечет.
Два-три молодых офицера встали, чтобы идти в залу,
другие продолжали сидеть и курить и разговаривать, не обращая
на кокетливую даму никакого внимания; зато старый Лех косвенными мелкими шажками подошел к пей и, сложив руки крестом и проливая себе
на грудь из рюмки водку, воскликнул с пьяным умилением...
Он держал ее руку точно пришпиленной к своему левому бедру; она же томно опиралась подбородком
на другую руку, лежавшую у него
на плече, а голову повернула назад, к зале, в манерном и неестественном положении.
Бобетинский мало способствовал оживлению вечера. Он дирижировал с разочарованным и устало-покровительственным видом, точно исполняя какую-то страшно надоевшую ему, но очень важную для всех
других обязанность. Но перед третьей кадрилью он оживился и, пролетая по зале, точно
на коньках по льду, быстрыми, скользящими шагами, особенно громко выкрикнул...
Ромашов не мог удержаться от улыбки. Ее многочисленные романы со всеми молодыми офицерами, приезжавшими
на службу, были прекрасно известны в полку, так же, впрочем, как и все любовные истории, происходившие между всеми семьюдесятью пятью офицерами и их женами и родственницами. Ему теперь вспомнились выражения вроде: «мой дурак», «этот презренный человек», «этот болван, который вечно торчит» и
другие не менее сильные выражения, которые расточала Раиса в письмах и устно о своем муже.
По мере того как танцевальный вечер приходил к концу, в столовой становилось еще шумнее. Воздух так был наполнен табачным дымом, что сидящие
на разных концах стола едва могли разглядеть
друг друга. В одном углу пели, у окна, собравшись кучкой, рассказывали непристойные анекдоты, служившие обычной приправой всех ужинов и обедов.
Вся рота была по частям разбросана по плацу. Делали повзводно утреннюю гимнастику. Солдаты стояли шеренгами,
на шаг расстояния
друг от
друга, с расстегнутыми, для облегчения движений, мундирами. Расторопный унтер-офицер Бобылев из полуроты Ромашова, почтительно косясь
на подходящего офицера, командовал зычным голосом, вытягивая вперед нижнюю челюсть и делая косые глаза...
Четвертый взвод упражнялся
на наклонной лестнице. Один за
другим солдаты подходили к ней, брались за перекладину, подтягивались
на мускулах и лезли
на руках вверх. Унтер-офицер Шаповаленко стоял внизу и делал замечания.
— Ну, как же. За стрельбу наша дивизия попала в заграничные газеты. Десять процентов свыше отличного — от, извольте. Однако и жулили мы, б-батюшки мои! Из одного полка в
другой брали взаймы хороших стрелков. А то, бывало, рота стреляет сама по себе, а из блиндажа младшие офицеры жарят из револьверов. Одна рота так отличилась, что стали считать, а в мишени
на пять пуль больше, чем выпустили. Сто пять процентов попадания. Спасибо, фельдфебель успел клейстером замазать.
В ротной школе занимались «словесностью». В тесной комнате,
на скамейках, составленных четырехугольником, сидели лицами внутрь солдаты третьего взвода. В середине этого четырехугольника ходил взад и вперед ефрейтор Сероштан. Рядом, в таком же четырехугольнике, так же ходил взад и вперед
другой унтер-офицер полуроты — Шаповаленко.
После словесности люди занимались
на дворе приготовительными к стрельбе упражнениями. В то время как в одной части люди целились в зеркало, а в
другой стреляли дробинками в мишень, — в третьей наводили винтовки в цель
на приборе Ливчака. Во втором взводе подпрапорщик Лбов заливался
на весь плац веселым звонким тенорком...
Ах, батеньки! — вдруг перескочил он
на другой предмет.
Обе барышни были в одинаковых простеньких, своей работы, но милых платьях, белых с зелеными лентами; обе розовые, черноволосые, темноглазые и в веснушках; у обеих были ослепительно белые, но неправильно расположенные зубы, что, однако, придавало их свежим ртам особую, своеобразную прелесть; обе хорошенькие и веселые, чрезвычайно похожие одна
на другую и вместе с тем
на своего очень некрасивого брата.
Олизар повязался одной салфеткой, как фартуком, а
другую надел
на голову, в виде колпака, и представлял повара Лукича из офицерского клуба.
Вообще пили очень много, как и всегда, впрочем, пили в полку: в гостях
друг у
друга, в собрании,
на торжественных обедах и пикниках. Говорили уже все сразу, и отдельных голосов нельзя было разобрать. Шурочка, выпившая много белого вина, вся раскрасневшаяся, с глазами, которые от расширенных зрачков стали совсем черными, с влажными красными губами, вдруг близко склонилась к Ромашову.
На другом конце скатерти зашел разговор о предполагаемой войне с Германией, которую тогда многие считали делом почти решенным. Завязался спор, крикливый, в несколько ртов зараз, бестолковый. Вдруг послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо страшно побледнело, а тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
В пол-аршина от лица Ромашова лежали ее ноги, скрещенные одна
на другую, две маленькие ножки в низких туфлях и в черных чулках, с каким-то стрельчатым белым узором. С отуманенной головой, с шумом в ушах, Ромашов вдруг крепко прижался зубами к этому живому, упругому, холодному, сквозь чулок, телу.
Выходила она
на ученье часом позже
других, а уходила часом раньше.
Люди в ней были все, как
на подбор, сытые, бойкие, глядевшие осмысленно и смело в глаза всякому начальству; даже мундиры и рубахи сидели
на них как-то щеголеватее, чем в
других ротах.
Капитан Стельковский, маленький, худощавый человек в широчайших шароварах, шел небрежно и не в ногу, шагах в пяти сбоку правого фланга, и, весело щурясь, наклоняя голову то
на один, то
на другой бок, присматривался к равнению.
У него в роте путем долгого, упорного труда был выработан при маршировке особый, чрезвычайно редкий и твердый шаг, причем солдаты очень высоко поднимали ногу вверх и с силою бросали ее
на землю. Это выходило громко и внушительно и служило предметом зависти для
других ротных командиров.
Прочие роты проваливались одна за
другой. Корпусный командир даже перестал волноваться и делать сбои характерные, хлесткие замечания и сидел
на лошади молчаливый, сгорбленный, со скучающим лицом. Пятнадцатую и шестнадцатую роты он и совсем не стал смотреть, а только сказал с отвращением, устало махнув рукою...
И
другая линия штыков, уходя, заколебалась. Звук барабанов становился все тупее и тише, точно он опускался вниз, под землю, и вдруг
на него налетела, смяв и повалив его, веселая, сияющая, резко красивая волна оркестра. Это подхватила темп полковая музыка, и весь полк сразу ожил и подтянулся: головы поднялись выше, выпрямились стройнее тела, прояснились серые, усталые лица.
Он упал
на ходу и теперь, весь в пыли, догонял свою полуроту, низко согнувшись под тяжестью амуниции, точно бежа
на четвереньках, держа в одной руке ружье за середину, а
другой рукой беспомощно вытирая нос.
Полуроты, отходя довольно далеко от корпусного командира, одна за
другой заворачивали левым плечом и возвращались
на прежнее место, откуда они начали движение.
Из лагеря в город вела только одна дорога — через полотно железной дороги, которое в этом месте проходило в крутой и глубокой выемке. Ромашов по узкой, плотно утоптанной, почти отвесной тропинке быстро сбежал вниз и стал с трудом взбираться по
другому откосу. Еще с середины подъема он заметил, что кто-то стоит наверху в кителе и в шинеле внакидку. Остановившись
на несколько секунд и прищурившись, он узнал Николаева.
Они не подали
друг другу рук, а только притронулись к козырькам. Но когда Ромашов глядел
на удаляющийся в пыли белый крепкий затылок Николаева, он вдруг почувствовал себя таким оставленным всем миром и таким внезапно одиноким, как будто от его жизни только что отрезали что-то самое большое, самое главное.
— В-вся рота идет, к-как один ч-человек — ать! ать! ать! — говорил Слива, плавно подымая и опуская протянутую ладонь, — а оно одно, точно
на смех — о! о! — як тот козел. — Он суетливо и безобразно ткнул несколько раз указательным пальцем вверх. — Я ему п-прямо сказал б-без церемонии: уходите-ка, п-почтеннейший, в друг-гую роту. А лучше бы вам и вовсе из п-полка уйти. Какой из вас к черту офицер? Так, м-междометие какое-то…
Потом он видел себя
на другом конце города.
Эта сторона была вся в черной тени, а
на другую падал ярко-бледный свет, и казалось,
на ней можно было рассмотреть каждую травку. Выемка уходила вниз, как темная пропасть;
на дне ее слабо блестели отполированные рельсы. Далеко за выемкой белели среди поля правильные ряды остроконечных палаток.
Мир разделялся
на две неравные части: одна — меньшая — офицерство, которое окружает честь, сила, власть, волшебное достоинство мундира и вместе с мундиром почему-то и патентованная храбрость, и физическая сила, и высокомерная гордость;
другая — огромная и безличная — штатские, иначе шпаки, штафирки и рябчики; их презирали; считалось молодечеством изругать или побить ни с того ни с чего штатского человека, потушить об его нос зажженную папироску, надвинуть ему
на уши цилиндр; о таких подвигах еще в училище рассказывали
друг другу с восторгом желторотые юнкера.
С такими мыслями он часто бродил теперь по городу в теплые ночи конца мая. Незаметно для самого себя он избирал все одну и ту же дорогу — от еврейского кладбища до плотины и затем к железнодорожной насыпи. Иногда случалось, что, увлеченный этой новой для него страстной головной работой, он не замечал пройденного пути, и вдруг, приходя в себя и точно просыпаясь, он с удивлением видел, что находится
на другом конце города.
На другой день он получил от Шурочки короткую сердитую записку...