Именно не французским офицерам необходимы поединки, потому что понятие о чести, да еще преувеличенное,
в крови у каждого француза, — не немецким, — потому что от рождения все немцы порядочны и дисциплинированы, — а нам, нам, нам.
Унтер-офицеры жестоко били своих подчиненных за ничтожную ошибку в словесности, за потерянную ногу при маршировке, — били
в кровь, выбивали зубы, разбивали ударами по уху барабанные перепонки, валили кулаками на землю.
И это будет не за то, что мы били
в кровь людей, лишенных возможности защищаться, и не за то, что нам, во имя чести мундира, проходило безнаказанным оскорбление женщин, и не за то, что мы, опьянев, рубили в кабаках в окрошку всякого встречного и поперечного.
Неточные совпадения
— Заколу! — кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися
кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху
в надоевшем ученье.
Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы
в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления
крови.
Но когда полковник заговорил о его матери,
кровь вдруг горячим, охмеляющим потоком кинулась
в голову Ромашову, и дрожь мгновенно прекратилась.
— Нэ кирпичись, дюша мой,
кровь испортышь. Модистку
в угол!..
Этот вялый, опустившийся на вид человек был страшно суров с солдатами и не только позволял драться унтер-офицерам, но и сам бил жестоко, до
крови, до того, что провинившийся падал с ног под его ударами. Зато к солдатским нуждам он был внимателен до тонкости: денег, приходивших из деревни, не задерживал и каждый день следил лично за ротным котлом, хотя суммами от вольных работ распоряжался по своему усмотрению. Только
в одной пятой роте люди выглядели сытнее и веселее, чем у него.
Ему нужно было отвести на чем-нибудь свою варварскую душу,
в которой
в обычное время тайно дремала старинная родовая кровожадность. Он, с глазами, налившимися
кровью, оглянулся кругом и, вдруг выхватив из ножен шашку, с бешенством ударил по дубовому кусту. Ветки и молодые листья полетели на скатерть, осыпав, как дождем, всех сидящих.
Николаев остановился и грубо схватил Ромашова за рукав. Видно было, что внезапный порыв гнева сразу разбил его искусственную сдержанность. Его воловьи глаза расширились, лицо налилось
кровью,
в углах задрожавших губ выступила густая слюна. Он яростно закричал, весь наклоняясь вперед и приближая свое лицо
в упор к лицу Ромашова...
Лужа
крови на полу, и
в ней валяется револьвер Смита и Вессона, казенного образца…
Нередко по этому поводу вспоминались ему чьи-то давным-давно слышанные или читанные им смешные слова, что человеческая жизнь разделяется на какие-то «люстры» —
в каждом люстре по семи лет — и что
в течение одного люстра совершенно меняется у человека состав его
крови и тела, его мысли, чувства и характер.
Но все-таки оба они продолжали говорить шепотом, и
в этих тихих, отрывистых словах, среди тяжелого, густого мрака, было много боязливого, смущенного и тайно крадущегося. Они сидели, почти касаясь друг друга. У Ромашова глухими толчками шумела
в ушах
кровь.
— Не жалуйся, кум, не греши: капитал есть, и хороший… — говорил опьяневший Тарантьев с красными, как
в крови, глазами. — Тридцать пять тысяч серебром — не шутка!
Неточные совпадения
Как грустно мне твое явленье, // Весна, весна! пора любви! // Какое томное волненье //
В моей душе,
в моей
крови! // С каким тяжелым умиленьем // Я наслаждаюсь дуновеньем //
В лицо мне веющей весны // На лоне сельской тишины! // Или мне чуждо наслажденье, // И всё, что радует, живит, // Всё, что ликует и блестит, // Наводит скуку и томленье // На душу мертвую давно, // И всё ей кажется темно?
Мне памятно другое время! //
В заветных иногда мечтах // Держу я счастливое стремя… // И ножку чувствую
в руках; // Опять кипит воображенье, // Опять ее прикосновенье // Зажгло
в увядшем сердце
кровь, // Опять тоска, опять любовь!.. // Но полно прославлять надменных // Болтливой лирою своей; // Они не стоят ни страстей, // Ни песен, ими вдохновенных: // Слова и взор волшебниц сих // Обманчивы… как ножки их.
Бывало, писывала
кровью // Она
в альбомы нежных дев, // Звала Полиною Прасковью // И говорила нараспев, // Корсет носила очень узкий, // И русский Н, как N французский, // Произносить умела
в нос; // Но скоро всё перевелось; // Корсет, альбом, княжну Алину, // Стишков чувствительных тетрадь // Она забыла; стала звать // Акулькой прежнюю Селину // И обновила наконец // На вате шлафор и чепец.
Негодованье, сожаленье, // Ко благу чистая любовь // И славы сладкое мученье //
В нем рано волновали
кровь. // Он с лирой странствовал на свете; // Под небом Шиллера и Гете // Их поэтическим огнем // Душа воспламенилась
в нем; // И муз возвышенных искусства, // Счастливец, он не постыдил: // Он
в песнях гордо сохранил // Всегда возвышенные чувства, // Порывы девственной мечты // И прелесть важной простоты.
Враги! Давно ли друг от друга // Их жажда
крови отвела? // Давно ль они часы досуга, // Трапезу, мысли и дела // Делили дружно? Ныне злобно, // Врагам наследственным подобно, // Как
в страшном, непонятном сне, // Они друг другу
в тишине // Готовят гибель хладнокровно… // Не засмеяться ль им, пока // Не обагрилась их рука, // Не разойтиться ль полюбовно?.. // Но дико светская вражда // Боится ложного стыда.