Но нередкий в справедливом негодовании своем скажет нам: тот, кто рачит о устройстве
твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений сочетает с хладною вязкостию северных туков для услаждения расслабленного
твоего желудка и оцепенелого
твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде
твоем сладкий сок африканского винограда; тот, кто умащает окружие
твоей колесницы, кормит и напояет коней
твоих; тот, кто во имя
твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными, — все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности высятся надо мною: над источившим потоки кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшие члены тела моего, защищая грады
твои и чертоги, в них же сокрытая
твоя робость завесою величавости мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над не рачившим о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств к достижению блаженств общественных; над попирающим родством, приязнь, союз сердца и крови, вещая
правду на суде во имя
твое, да возлюблен будеши.
― Как вы гадки, мужчины! Как вы не можете себе представить, что женщина этого не может забыть, ― говорила она, горячась всё более и более и этим открывая ему причину своего раздражения. ― Особенно женщина, которая не может знать
твоей жизни. Что я знаю? что я знала? ― говорила она, ― то, что ты скажешь мне. А почем я знаю,
правду ли ты говорил мне…
Правда: комнатка
твоя выходила в сад; черемухи, яблони, липы сыпали тебе на стол, на чернильницу, на книги свои легкие цветки; на стене висела голубая шелковая подушечка для часов, подаренная тебе в прощальный час добренькой, чувствительной немочкой, гувернанткой с белокурыми кудрями и синими глазками; иногда заезжал к тебе старый друг из Москвы и приводил тебя в восторг чужими или даже своими стихами; но одиночество, но невыносимое рабство учительского звания, невозможность освобождения, но бесконечные осени и зимы, но болезнь неотступная…