Неточные совпадения
Большинство трех голосов оказалось на стороне исключения. Два из них принадлежали
самому председателю, который некоторое
время колебался было, отдать ли
эти два голоса
в пользу устиновского предложения или
в пользу его противников, но из столь затруднительного колебания вывел его опять-таки все тот же находчивый и предусмотрительный Феликс Мартынович Подвиляньский.
Прерывать свое упитыванье, лишь начавшееся при столь счастливых обстоятельствах, и прерывать его, быть может, на неопределенное
время для каких-нибудь деловых разговоров,
это значило бы лишить себя одного из высших наслаждений благами жизни и погрузиться на весь остальной день
в самое неприятное расположение духа.
— За кого
это? — серьезно сдвинув брови, спросил губернатор, которому был уже не по нутру
самый разговор подобного рода,
в то
время, когда
в столовой ждет эль и ростбиф.
Писал тогда Полояров
эту рукопись под впечатлением свежих ран, причиненных ему лишением питательного места, под наплывом яростной злости и личного раздражения против либерала и патриота сольгородского, и следы сей злобы явно сказывались на всем произведении его, которое было преисполнено обличительного жара и блистало молниями благородного негодования и пафосом гражданских чувств, то есть носило
в себе все те новые новинки, которые познала земля Русская с 1857 года, —
время, к коему относилась и
самая рукопись.
Впоследствии даже
сам автор сознал
в своем детище некоторые недостатки, и
это сознание немало способствовало полному забвению, тем более, что и
самые раны, нанесенные автору патриотом, от
времени успели затянуться.
— Ге-ге! Куда хватили! — ухмыльнулся обличитель. — А позвольте спросить, за что же вы
это к суду потянете? Что же вы на суде говорить-то станете? — что вот, меня, мол, господин Полояров изобразил
в своем сочинении?
Это, что ли? А суд вас спросит: стало быть, вы признали
самого себя? Ну, с чем вас и поздравляю! Ведь нынче, батюшка, не те времена-с; нынче гласность! газеты! — втемную, значит, нельзя сыграть! Почему вы тут признаете себя? Разве Низкохлебов то же
самое, что Верхохлебов.
Но замечательнее всего, что все те, которые имели честь быть представлены графу,
в глубине души своей очень хорошо понимали и чувствовали, относительно себя, то же
самое, что чувствовал к ним и граф Маржецкий, — словно бы, действительно, все они были варвары и татары пред
этим представителем европейской цивилизации и аристократизма; и
в то же
время каждый из них как бы стремился изобразить чем-то, что он-то, собственно,
сам по себе, да и все-то мы вообще вовсе не варвары и не татары, а очень либеральные и цивилизованные люди, но… но… сила, поставленная свыше, и т. д.
— Молиться и плакать —
это все, что осталось им
в настоящее
время, — тихо, но отчетливо и медленно проговорил граф с благоговейным выражением глубокого почтения
в лице, придавая тем
самым значительную вескость своим серьезным словам, вместе с которыми встал с места и пошел навстречу хозяйке, показавшейся
в дверях залы.
Появление его на
этом бале, внимание губернатора, любезность хозяйки, тур мазурки, место за ужином, некоторые фразы и уменье держать себя
в обществе и, наконец,
этот особенный ореол «политического мученичества», яркий еще тогда по духу
самого времени, — все
это давало чувствовать проницательным славнобубенцам, что граф Северин-Маржецкий сразу занял одно из
самых видных и почетных мест «
в нашем захолустье», что он большая и настоящая сила.
— А
в самом деле, грустно как-то расставаться, — задумчиво сказала она. — До последней минуты об
этом и не думаешь, а тут — гляди — и грустно… Так все
это хорошо было…
время летело незаметно… и вдруг ничего
этого не будет…
Депутаты соглашаются, что и
в самом деле закрыт и что поэтому власти, пожалуй, и могут думать, что студентов не существует, что они, депутаты, даже готовы на
время согласиться
в этом с властями, но
в таком случае зачем же вы призвали убеждать нас попечителя?
В эти глухие и немые три десятка годов память современников, свидетелей и очевидцев 1831 года понемногу притуплялась; негодование если
в них и было, то намного смирялось и угомонялось
самим временем;
в русском сердце давно уже поселилось если не примирение и забвение, то равнодушный и спокойный индифферентизм.
Оба молчали, и обоим начинало становиться как-то неловко, и оба чувствовали
в то же
время один
в другом ту же
самую неловкость. А неловкость
эта нашла оттого, что Стрешнева все больше и больше угадывала
в Хвалынцеве присутствие какой-то неискренности и затаенности, и он тоже понял, что она угадала
в нем именно
это. Молчание начинало становиться тягостным.
Гости разъехались. Сусанна стала хлопотать над устройством комнаты для Нюточки и кое-как приладила ей на диване постель. Нюточка все
время сама помогала доброй вдовушке
в этих не особенно сложных и непродолжительных хлопотах. Менее чем
в четверть часа все было уже готово, и Сусанна простилась с Лубянской, сказав, что ей невмоготу спать хочется, как всегда, когда
в коммуне бывает много гостей.
Лубянская вручила ему свои деньги, и Полояров записал их на приход; но
эта запись нисколько не помешала ему тут же из
этих самых денег отдать долг сапожному подмастерью за новые подметки к его собственным сапогам, принесенным
в это время.
Нюточка, пока еще не знала, что такое мать, не противоречила Ардальону и даже соглашалась с ним, находя, что
это, конечно, всего удобнее, хотя
в душе у нее какое-то смутное чувство и шептало
в то же
самое время, что такой удобный расчет с будущим существом сдается почему-то и не совсем удобным.
Бесцеремонность
в распространении
этих подметных листков дошла до того, что во
время заутрени
в Светлое Воскресенье
в самом Зимнем дворце, при многолюднейшем собрании, было разбросано во многих экземплярах воззвание «к русским офицерам». Оно валялось на подоконниках, на мебели, и многие из офицеров, не выключая и весьма почтенных генералов, совершенно неожиданно находили у себя
в заднем кармане, вместе с носовым платком, и
эту прокламацию.
А
в это же
самое время процветало царство скандала и канкана.
В это самое далеко не прекрасное утро некоторые из членов, следуя повседневному обыкновению, отправились для препровождения
времени в книжный магазин Луки Благоприобретова и Комп.
Прошло несколько дней после ареста, наделавшего столько переполоха. Сожители все ожидали, что не сегодня — завтра нагрянут жандармы и их заберут. Каждый внезапный и порывистый звонок приводил их
в смущение. И чего так страшились
эти политические жеребята, они и
сами не знали, но только страшились, потому что
время тогда такое было… «Там берут, тут берут — отчего же и нас не взять?» — все думает себе Малгоржан или Анцыфров, беспрестанно возвращаясь все к одной и той же господствующей и тревожащей мысли.
С утра они, по обыкновению, разбрелись; но Полояров остался дома и все
время запершись сидел
в своей комнате. Вечером же, когда все собрались, он
сам, без всякого зова и понуждения, очень спокойно вышел к ним
в залу.
В лице его было гордое и несколько презрительное спокойствие незаслуженно-оскорбленного достоинства.
Это лицо как будто говорило: «а все-таки вы-де дурачье, и я стою настолько высоко, что все ваши оскорбления никак до меня не достигнут».
— А мне, господа,
это письмо кажется очень сомнительным! — не стесняясь присутствием Ардальона, громко обратился он к присутствующим. — И странно
это, право! Отчего вдруг Ардальон Михайлович получает от Герцена хвалебный гимн своей честности как раз
в то
самое время, когда мы настойчиво потребовали от него отчетов? Не знаю, как вы, господа, а я нахожу, что
это очень странная игра случая!
Ои продолжал очень живописно повествовать всем и каждому об инквизиционных мучениях и пытках, которые ему довелось испытать, о своем великом гражданском мужестве, о своем подвиге, и от столь частых повествований с течением
времени и
сам наконец убедился, что все
это точно так и было
в действительности.
Потеряв щедрую «кузинку», Малгоржан принялся с горя объяснять свою восточную страсть Лидиньке Затц и был ею утешен
в самом непродолжительном
времени. Маленький Анцыфрик стал было ревновать, но Лидинька каждый раз его просто-напросто била за столь неуместное, непоследовательное и дикое чувство. И каждый раз после такой трепки злосчастный пискунок взмащивался с ножками на подоконнике и принимался горько плакать, думая себе, за что
это он уродился таким несчастным, что все его обижают.
А
в это же
самое время бежит по улице, выпучив глаза, какой-то растрепанный, оборванный, но бывший порядочно одетым человек, без шапки, с обезображенным лицом. Он бессмысленно смотрит вперед, беспорядочно машет руками и вопит страшные проклятия.
Быть может, ни раньше, ни позже, а именно
в эту самую глубоко-скорбную минуту свершился тот нравственный кризис, тот благодетельный перелом
в тифозной горячке общественного организма того
времени, который потом с такою мощью и достоинством сказался на весь мир одним годом позднее.
Повсюду
самая усиленная бдительность и, несмотря на
это — 29-го мая загорелся от поджога Александрийский театр,
в то
время когда еще очень много было огня и на Толкучем и
в Троицком,
в Щербаковом и
в иных местах за Фонтанкой, а 30-го мая сделано более десяти поджогов.
Вот уже
это признание почти совсем готово, вот уже оно вертится на языке,
само высказывается
в глазах, но… бог знает почему, только чувствуется
в то же
время, что
в этом признании есть что-то роковое — и слово, готовое уже сорваться, как-то невольно,
само собою замирает на языке, а тяжелая дума еще злее после
этого ложится на сердце,
в котором опять вот кто-то сидит и шепчет ему страшное название, и дарит его таким бесконечным самопрезрением.
Теперь два слова об
этом самом русском обществе:
в нем очень сильно бродильное начало; оно
само, пожалуй, не знает хорошенько, чего ему хочется, потому что вся сумма его национальной жизни
в последнее
время показывает какую-то непроходимую, темную путаницу понятий и отношений; но во всей
этой нелепой путанице для нас ясны две вещи: сильное брожение и подготовленное нами же сочувствие нашему делу.