— Енарал!.. Енарал приехал! — пробежало из уст в уста по кучкам толпы — и головы ближайших к возку мужиков почтительно обнажились. Но это длилось не более полуминуты…. разглядели слишком молодое лицо приезжего, его баранью шубу и решили, что генералу таковым быть не подобает. Обнаженные головы снова накрылись, хотя возок и продолжал еще возбуждать любопытство толпы.
Он чувствовал, так сказать, полнейшее отсутствие почвы под ногами, чувствовал какую-то неестественность, неловкость в своем положении, смутно сознавал, что слишком увлекся и чересчур зарвался, так что походил скорее на Держиморду, чем на блестящего, современного адъютанта.
Адъютант еще раз одобрительно кивнул ему головой. Опасения его за Петербург — город слишком далекий от Волги вообще и от Славнобубенска в особенности — стали проясняться. Болеслав Пшецыньский успел очень ловко внушить ему свою программу и дать направление к объяснению сегодняшних действий.
Внимание молодой соседки Хвалынцева было слишком исключительно и серьезно приковано к церковной службе, так что она мало обратила его на скандальчик, происшедший по поводу подожженного пальто частного пристава.
Пунцовый Ардальон вдруг побледнел и поднялся с места. Это уже было слишком. Этого он даже и от Стрешневой не ожидал. Кулаки его судорожно были сжаты! Губы нервически подергивало злобственною усмешкою. Он, видимо, боролся с собою, стараясь сдержать и подавить в себе какое-то нехорошее чувство, и потому угрюмо зашагал по комнате.
Устинов сознавал, что все это было слишком мелко и чересчур уже глупо для того, чтоб обратить на подобные проявления серьезное внимание, а между тем новое положение втайне начинало уже очень больно и горько хватать и грызть его за сердце.
Не скоро пришел в себя старый Лубянский, но все-таки мало-помалу более спокойное, сознательное горе тихо овладело им, и среди этого горя нашлось еще место надежде. Надежда же явилась потому, что слишком велика была любовь его.
— Ваше преосвященство, — начал, оправившись, Непомук, — я осмелюсь заметить вам на это, что я слишком хорошо знаю моих чиновников и, как начальник, обязан вступиться за их добрую славу: ни один из них не может сделать мне неверный доклад!
Фон-Саксен был жестоко уязвлен словами Иосафа. В первую минуту он покраснел и закусил губы, но, тотчас же овладев собою, изобразил одну только улыбку презрительного пренебрежения — дескать, эти слова оскорбить меня никак не могут: я слишком умен и слишком высоко стою для этого!
— Нет-с, батюшка, мы, русские, слишком еще дураки для этого, — авторитетно возразил Свитка с каким-то презрением; — вы говорите: Италия! Так ведь в Италии, батюшка, карбонарии-с, Италия вся покрыта сетью революционных кружков, тайных обществ, в Италии был Буонаротти, там есть — шутка сказать! — голова делу, Мадзини, есть, наконец, сердце и руки, Джузеппе Гарибальди-с! А у нас-то что.
— Напротив, есть, и весьма сильное, весьма многочисленное; но знать всех членов — это совершенно излишне и даже вредно; да наконец, и нет возможности: их слишком много, они рассеяны повсюду.
Председатель казенной палаты однажды не на шутку обиделся, когда к нему обратились, чтоб он дал в каком-то вопросе свое мнение, «как добрый патриот», и отвечал, что он слишком считает себя развитым человеком, чтобы держаться таких узких, отживших понятий, как нелепое понятие о патриотизме.
Вежливо холодное, сухое и гордое презрение, всегда слишком явно сквозившее в отношениях поляков к русским, было их постоянным ответом на эти беззаветно хорошие юношеские порывы.
Татьяне Николаевне так жадно хотелось все видеть, все осмотреть, все узнать, со всем познакомиться, — чувство, слишком хорошо знакомое всем людям, зажившимся в провинции и попавшим наконец на «свет Божий».
Это уже слишком!» — злобно бормотал он, стиснув зубы, а рассудок меж тем скромно подшептывал в это самое время простой вопрос: «чем же ты это, любезный друг, им докажешь?» — И досадливая злоба еще пуще подступала к его сердцу.
— Устинов прав: среда, действительно, тот же палач и деспот, — тихо сказал он; — как ее ни презирай, а она, помимо твоего презрения, даст-таки почувствовать себя слишком чувствительным образом.
Татьяна Николаевна остановилась в какой-то внутренней, сосредоточенной борьбе со своим собственным раздумьем. Решить ли так, или эдак? высказывалось в ее взоре, в ее суровой морщинке над бровями, в ее медленном и редком подергивании углами губ. Видно было, что обвинение, павшее на Хвалынцева, слишком успело задеть ее за живое.
— Послушайте, Константин Семенович! — решительно подняла, наконец, она на него свои глаза. — Хоть это все и мерзость, и глупость, но… мне кажется, оставлять без внимания такие вещи не должно. Ваше имя, ваша честь должны стоять слишком высоко! Они не должны ни минуты оставаться под какой бы то ни было тенью!
— Что делать? — быстро и оживленно подхватила девушка. — Прежде всего разъяснить это дело. Может быть, все это не более, как плоская шутка какого-нибудь благоприятеля, не слишком разборчивого на средства; в таком случае наказать его за это, выставить его поступок на позор товарищей.
— О, помилуйте! до того ли им теперь! — перебил студент. — В университете идет дело поважней моего личного самолюбия. Да и едва ли шутка: мы, надо сознаться, слишком скоры на самые решительные приговоры.
Хвалынцев, слишком много перечувствовавший и перестрадавший в эту ночь и в это утро, взволнованный и возмущенный видом стычки, видом крови, наконец не выдержал. Ощущения его за все это время были слишком тягостно-разнообразны. Отворотясь от толпы, он облокотился на гранитные перила набережной, судорожно закрыл лицо руками и нервно зарыдал. Это были рыдания болезненного озлобления.
— Полноте, успокойтесь, говорю вам, — продолжал Свитка. — Первый акт трагикомедии, можно сказать, кончен… ну, и слава Богу!.. Полноте же, будьте мужчиной!.. Пойдемте ко мне и потолкуем о деле… Я довезу вас… Я не отпущу вас теперь одного: вы слишком взволнованы, вы можете наделать совершенно ненужных глупостей. Давайте вашу руку!
Он, конечно, более всего не хотел быть арестован правительственной полицией: вся неприятная сторона такого ареста и все лишения, сопряженные с ним, говорили слишком громко в пользу того, чтобы всячески стараться избежать их, особенно после этой беседы с Василием Свиткой.
Хотя всего сообщенного было слишком мало для Константина Семеновича — он ждал, что Свитка увидит самую Татьяну Николаевну и привезет от нее если не письмо, то хоть приветное, ободряющее, доброе слово — «но все же это лучше чем ничего», решил он; «по крайней мере, беспокоиться и опасаться не станут».
— С фактическою точностью я не могу ответить вам на это: я не знаю, — сказала она; — но вообще, типография слишком открытое место; туда может прийти всякий, хоть под предлогом заказов; наконец, наборщики, рабочие — ведь за каждого из них нельзя поручиться; и между ними легко могут быть подкупленные, шпионы… Вот почему, полагаю, вам неудобно было оставаться там. А здесь, у меня вы безопаснее, чем где-либо. Никому ничего и в голову не придет, и у меня уж никак вас не отыщут!
— Мое «но», говорю вам, — сомнение в самом себе, в своих силах. Чем могу я быть полезен? чтó могу сделать для дела? Социальное положение мое слишком еще маленькое, средства тоже не Бог весть какие; подготовки к делу ни малейшей! Вы назвали меня солистом, но вот именно солиста-то в себе я и не чувствую, а быть трутнем, как подумаю хорошенько, уж нет ровно никакой охоты.
Она сохранила видимое спокойствие, прощаясь с любимым человеком, не более как с обыкновенным хорошим знакомым — всякое другое прощание было бы слишком тяжело и неловко для него: она чувствовала это, молча проводила его глазами до дверей, и осталась одна.
Старуха поняла, что девушке слишком тяжело говорить на эту тему, и потому, сколь ни хотелось ей самой узнать подробности и пружины всего этого странного обстоятельства, разговор между ними о Хвалынцеве не возобновлялся более ни разу.
Она никогда не придавала Хвалынцеву никаких особенных героических качеств, идеальных свойств и добродетелей, ради того лишь что он ей нравился: она была слишком положительный человек для этого, глядела на жизнь и людей слишком просто и прямо.
Прокламация должна быть кратка и отпечатана убористо, шрифтом боргесом или петитом, бумагу можно достать в кредит — это опять же Александр Иванович с Трюбнером сварганят, тем паче, что печать с бумагой будет единственная услуга, которую Россия с них потребует, потому что, по моему крайнему убеждению, Герцен слишком уж отстал и ни на что более не пригоден.
— Кто это-с?.. Англичане-то?.. Фи-фю, — с присвистом прищурился Полояров. — На эдакое дело да кредиту не сделать! Нет-с, матушка моя, англичане слишком умны, чтобы не понять всех выгод! Риск тут для них не большой, а коли предприятие удастся, так ведь они очень хорошо понимают, что тут ведь свободной торговлей пахнет для них! Вот что-с!
Старуха Стрешнева, боясь, как бы потеря дочери не произвела на старика слишком сильного потрясения и как бы он в конце не затосковался в одиночестве, думала хоть чем-нибудь рассеять его на первое время, чтоб был он больше на людях, а не наедине с самим с собою, и потому предложила ему перебраться, пока что, к ней на квартиру.
Она говорила очень просто и естественно, но слишком много и слишком скоро. Она сама чувствовала это, тем более что в любопытном взгляде, которым взглянул на нее Михаил Васильевич, она заметила, что он как будто наблюдал ее.
Когда у ней рождался в уме вопрос, недоумение, она не вдруг решалась поверить ему: он был слишком далеко впереди ее, слишком выше ее, так что самолюбие ее иногда страдало от этой недозрелости, от расстояния в их уме и летах.
В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод.
Вот и еще особенность нашего времени: презирать писание ради литературы, хотя и помнишь, и соглашаешься <там> с Белинским, что у настоящей литературы цель — сама литература, художественность, а остальное приложится. Но слишком противны эти наши самодовольные деятели литературы сегодня, а потому и их литература, даже если и не лишена чисто литературных достоинств.
Когда слишком уж бурно ликуешь, не мешало бы вовремя спохватиться и подумать о том, что кому-то сейчас в пору заплакать. А упиваясь собственным горем, не мешает подумать, что у кого-то в душе праздник, который может быть, не повторится… Надо считаться с людьми!