Неточные совпадения
Вот уже второй день, в моем пути от губернского города N, то и дело встречаются эти примелькавшиеся фигуры. Я еду по спешному делу, погоняя, что называется, и в хвост и в гриву, но ни купец на своей кругленькой кобылке, запряженной в двухколесную кибитку, ни мещане на своих поджарых клячах
не отстают от меня. После каждой моей деловой остановки или роздыха я настигаю
их где-нибудь в пути или на перевозе.
— Бакланы! — пояснил ямщик, когда плашкот подъехал к берегу и наша тройка выхватила нас на дорогу. — Вот и мещанишки эти, — продолжал
он, — те же бакланы. Ни у
них хозяйства, ни у
них заведениев. Землишку, слышь, какая была, и ту летось продали. Теперь вот рыщут по дорогам, что тебе волки. Житья от
них не стало.
— Попался в деле.
Не пофáртило. Натешились над
ним ребята, обозчики то есть.
— Ну, ну… Жиган, полагать надо… Здоровенный, дьявол!.. Ты вот что, господин!.. — заговорил
он вдруг, поворачиваясь ко мне. — Ты ужó, мотри, поберегайся… Ночью
не езди.
Не за тобой ли, грехом, варвары-то увязались…
— Нам неизвестно, — отвечал
он уклончиво. — Сказывали — кудиновский приказчик из губернии проедет… Дело
не наше…
— Эх, батюшка, Иван Семеныч! — уговаривал меня почтовый смотритель, толстый добряк, с которым во время частых переездов я успел завязать приятельские отношения. — Ей-богу, мой вам совет: плюньте,
не ездите к ночи. Ну
их и с делами! Своя-то жизнь дороже чужих денег. Ведь тут теперь на сто верст кругом только и толков, что о вашем процессе да об этих деньжищах. Бакланишки, поди, уже заметались… Ночуйте!..
Я, конечно, сознавал всю разумность этих советов, но последовать
им не мог.
— А шут
их знает. Бакланишки, надо быть! На жиганов тоже смахивают по виду-то… Думаю так, что из городу, а кто именно — сказать
не могу… Где
их всех-то узнаешь… А ты, господин, ночуешь, что ли?
— Ну, парень, — услышал я голос хозяина уже за дверью, — скажи «убивцу»-то, пущай поторапливается… Вишь,
ему не терпится…
Дорога жалась над речкой, к горам. У «Чертова пальца» она отбегала подальше от хребта, и на нее выходил из ложбины проселок… Это было самое опасное место, прославленное многочисленными подвигами рыцарей сибирской ночи. Узкая каменистая дорога
не допускала быстрой езды, а кусты скрывали до времени нападение. Мы подъезжали к ложбине. «Чертов палец» надвигался на нас, все вырастая вверху, во мраке. Тучи пробегали над
ним и, казалось, задевали за
его вершину.
Он говорил спокойно, но в высшей степени внушительно. Мне
не пришло в голову ослушаться: моих подозрений как
не бывало; я взял вожжи, а угрюмый великан двинулся вперед, по направлению к кустам. Лошади тихо и как-то разумно двинулись за хозяином сами.
— Слышь, Коська, — сказал
он громко, глубоко взволнованным голосом, —
не дури, я те говорю. Ежели ты мне теперича невинную животину испортил, уходи за сто верст, я те достану!..
Не пали, господин! — добавил
он сурово, обращаясь ко мне.
—
Не на чем, — ответил
он.
— Кóстюшку знаю… Да
его, варвара, почитай, всякая собака знает… Купца тоже ранее примечал… А вот того, который остался,
не видал будто… Видишь ты, понадеялся на Кóстюшку, остался. Да нет, Кóстюшка, брат,
не того десятка… Завсегда убегет в первую голову… А этот смелый…
—
Не бывало этого ранее, никогда
не бывало, — заговорил
он опять тихо, покачивая головой. — Кóстюшка
его откуда ни то раздобыл… Скликает воронья на мою голову, проклятый…
— Тише, милые, тише!..
Не бойся… Вот ведь лошадь, — повернулся
он ко мне, — бессловесная тварь, а тоже ведь понимает… Как на угор этот выехали да оглянулись, —
не удержишь… Грех чуют…
—
Не знаю, — сказал я, — может,
оно и так; да только на этот раз ты ведь сам
их погнал.
— Ладно, — сказал
он, помолчав, — расскажу тебе… Эх, милые! Ступай, ступай,
не бойся…
Оно хоть и
не очень давно, ну, да воды-то утекло много.
— Прельстил
он меня тогда, истинно тебе говорю: за сердце взял. Удивительное дело! После-то я
его хорошо узнал: чистый дьявол, прости, господи, сомуститель и враг. А как мог из себя святого представить! Ведь и теперь, как вспомню
его молитву, все
не верится: другой человек тогда был, да и только.
Однако вспомнил про старика своего… «Неужто, думаю, я
его обману?» Лег на траву, в землю уткнулся, полежал маленечко, потом встал, да и повернулся к острогу. Назад
не гляну… Подошел поближе, поднял глаза, а в башенке, где у нас были секретные камеры, на окошке мой старик сидит да на меня из-за решетки смотрит.
А я, признаться, в ту пору
не совсем
его слова понимал, а только слышу, что слова хорошие. Притом и сам уже я ранее думал: какая есть моя жизнь? Все люди как люди, а я точно и
не живу на свете: все равно как трава в поле или бы лесина таежная. Ни себе, ни другим.
Верил я этому человеку. И стал было мне один арестантик говорить: «Ты, мол, зачем это с Безруким связываешься?
Не гляди, что
он живой на небо пялится: руку-то
ему купец на разбое пулей прострелил!..» Да я слушать
не стал, тем более что и говорил-то
он во хмелю, а я пьяных страсть
не люблю. Отвернулся я от
него, и
он тоже осердился: «Пропадай, говорит, дурья голова!» А надо сказать: справедливый был человек, хоть и пьяница.
Не прошло полчаса, выходит Безрукой с заседателем на крыльцо, в своей одежде, как есть на волю выправился, веселый. И заседатель тоже смеется. «Вот ведь, думаю, привели человека с каким отягчением, а между прочим, вины за
ним не имеется». Жалко мне, признаться, стало — тоска. Вот, мол, опять один останусь. Только огляделся
он по двору, увидел меня и манит к себе пальцем. Подошел я, снял шапку, поклонился начальству, а Безрукой-то и говорит...
«А, говорит, помню. Что ж, это можно. И судить
его не надо, потому что за глупость
не судят. Вывести за ворота, дать по шее раза, чтоб напредки
не в свое место
не совался, только и всего. А между прочим, справки-то, кажись, давно у меня получены. Через неделю непременно отпущу
его…»
И такой
он мне страшный тогда показался, сказать
не могу…
Писарь вошел в двери, снял шапку, смотрит кругом. Сам, видно,
не знал, зачем позвали. Потом пошел к столу мимо Безрукого и говорит
ему: «Здравствуй, Иван Алексеевич!» Безрукой
его так и опалил глазами, а хозяин за рукав дернул да шепнул что-то. Писарь, видно, удивляется. Подошел к заседателю, а тот, уже порядочно выпивши, смотрит на
него мутными глазами, точно спросонья. Поздоровались. Заседатель и спрашивает...
Взял заседатель перо, написал что-то на бумаге и стал вычитывать. Слушаю я за окном, дивлюсь только. По бумаге-то выходит, что самый этот старик Иван Алексеев
не есть Иван Алексеев; что
его соседи, а также и писарь
не признают за таковое лицо, а сам
он именует себя Иваном Ивановым и пачпорт кажет. Вот ведь удивительное дело! Сколько народу было, все руки прикладывали, и ни один
его не признал. Правда, и народ тоже подобрали на тот случай! Все эти понятые у Ивана Захарова чуть
не кабальные, в долгу.
«Ничего, ладно. Парень этот простой, а сила в
нем чудесная; и меня слушает — кругом пальца
его оберну. И то сказать: я ведь в самом деле теперича на полгода еду, а парня этого надо к делу приспособить. Без меня дело
не обойдется».
«Все же будто сумнительный человек, — говорит Захаров. —
Не по уму
он мне что-то, даром что дурачком глядит».
«Ну-ну, — старик отвечает. — Знаю я
его. Простой парень. Нам этаких и надо. А уж Кузьму как-нибудь сбывать придется. Как бы чего
не напрокудил».
Безрукой, гляжу, тоже коня седлает, а конек у
него послушный был, как собачонка. Одною рукой
он его седлал. Сел потом на
него, сказал
ему слово тихонько, конь и пошел со двора. Запрег я коренную, вышел за ворота, гляжу: Безрукой рысцой уже в тайгу въезжает. Месяц-то хоть
не взошел еще, а все же видно маленько. Скрылся
он в тайгу, и у меня на сердце-то полегчало.
«Что ж, говорю, теперича, как будете: назад ли вернетесь или дальше поедем?» — Хожу я круг ее —
не знаю, как и утешить, потому жалко. А тут еще и лог этот недалече; с проселку на
него выезжать приходилось, мимо «Камня». Вот видит она, что и сам я с нею опешил, и засмеялась...
Ну, разговариваем этак, едем себе
не торопясь. К тайге подъехали, к речушке. Перевоз тут. Речка в малую воду узенькая: паром толканешь,
он уж и на другой стороне. Перевозчиков и
не надо. Ребятки проснулись, продрали глазенки-то, глядят: ночь ночью. Лес это шумит, звезды на небе, луна только перед светом подымается… Ребятам-то и любо… Известное дело — несмысли!
Иду за
ним… и слов у меня супротив
его, душегуба, нету, и сил моих нету противиться. «Согреши, говорит, познаешь сладость покаяния…» Больше
не помню. Подошли мы вплоть к кошевушке…
Он стал обок. «Начинай, — говорит. — Сначала бабу-то по лбу!» Глянул я тут в кошевку… Господи боже! Барыня-то моя сидит, как голубка ушибленная, ребяток руками кроет, сама на меня большими глазами смотрит. Сердце у меня повернулось. Ребятки тоже проснулись, глядят, точно пташки. Понимают ли, нет ли…
И точно я с этого взгляду от сна какого прокинулся. Отвел глаза, подымаю топор… А самому страшно: сердце закипает. Посмотрел я на Безрукого, дрогнул
он… Понял. Посмотрел я в другой раз: глаза у
него зеленые, так и бегают. Поднялась у меня рука, размахнулся… состонать
не успел старик, повалился мне в ноги, а я
его, братец, мертвого… ногами… Сам зверем стал, прости меня, господи боже!..
Ну, говорю, выходи, барыня, из кошевки, как бы
не разнесли кони-то с испугу, потому что
он вплоть перед
ними стоит.
Спятил я свою тройку, взял топор в руки, подхожу к серому. «Иди, говорю, с дороги — убью!» Повел
он ухом одним.
Не иду, мол. Ах ты! Потемнело у меня в глазах, волосы под шапкой так и встают… Размахнулся изо всей силы, бряк
его по лбу… Скричал
он легонько, да и свалился, протянул ноги… Взял я
его за ноги, сволок к хозяину и положил рядом, обок дороги. Лежите!..
«Садитесь!» — говорю барыне. Посадила она младших-то ребят, а старшенького-то
не сдюжает… «Помоги», — говорит. Подошел я; мальчонко-то руки ко мне тянет. Только хотел я взять
его, да вдруг вспомнил… «Убери, говорю, ребенка-то подальше. Весь я в крови, негоже младенцу касаться…»
Кое-как уселись. Тронул я… Храпят мои кони,
не идут… Что тут делать?.. «Посади-ко, — говорю опять, — младенца на козлы». Посадила она мальчонку, держит
его руками. Хлестнул я вожжой — пошли, так и несутся… Вот как теперь же, сам ты видел. От крови бегут…
«Другой-то? А вот какой: посмотри ты на себя, какой ты есть детина. Вот супротив тебя старик — все одно как ребенок.
Он тебя сомущать, а ты бы
ему благородным манером ручки-то назад да к начальству. А ты,
не говоря худого слова, бац!.. и свалил. Это надо приписать к твоему самоуправству, потому что этак
не полагается. Понял?»
Вот и стал
он меня гноить, да, вишь ты, барыня-то
не отступилась, нашла ходы. Пришла откуда-то такая бумага, что заседатель мой аж завертелся. Призвал меня в контору, кричал, кричал, а наконец того взял да в тот же день и отпустил. Вот и вышел я без суда… Сам теперь
не знаю. Сказывают люди, будут и у нас суды правильные, вот я и жду: привел бы бог у присяжных судей обсудиться, как
они скажут.
— Вам лошадей? — спросил
он,
не дав мне еще и поздороваться.
— Нет, в самом деле, — сказал
он затем серьезно. — Вам теперь, вероятно,
не к спеху… Пожалуйста, я вас прошу: погодите!
— Вот вы у меня Матрену Ивановну и смутили, — укоризненно покачал головой смотритель. — А ведь, в сущности, напрасно.
Оно конечно, по штату такой должности у нас
не полагается, но если человек все-таки ее исполняет по особому, так сказать, доверию, то ведь это еще лучше.
Дело ведется на широкую ногу, под девизом: «Рука руку моет», и даже
не чуждается некоторой гласности: по крайней мере, все отлично знают о существовании сего товарищества и даже лиц в
нем участвующих, — все, кроме, конечно, превосходительного…
Очень уж изволили сердиться, да и назначили своего чиновника особых поручений, Проскурова, следователем, с самыми широкими полномочиями по делам
не только уже совершившимся, но и имеющим впредь совершиться, если в
них можно подозревать связь с прежними.
—
Оно конечно, бог умудряет и младенцы. Человек-то попался честный и энергичный, — вот что удивительно! Месяца три уж искореняет: поднял такую возню,
не дай господи! Лошадей одних заездили около десятка.
— Ну, уж
не озорник, — возразил Василий Иванович, — Не-ет! А что раз промахнулся, так это и с серьезнейшими людьми бывает. Сам после увидал, что дал маху. Приступили к
нему; пришлось бедняге оправдываться опиской… «На предбудущее время, — говорят
ему, — таких описок
не допускать, под опасением отставки по расстроенному здоровью». Чудак! Ха-ха-ха!
— Представьте, — сказал
он довольно серьезно, — ведь я еще сам
не предлагал себе подобного вопроса.