Неточные совпадения
Отец был похож на тысячу
других деревенских помещиков Юго-западного края: он был добродушен, даже, пожалуй, добр, хорошо смотрел за рабочими
и очень любил строить
и перестраивать мельницы.
Присутствие в доме слепого мальчика постепенно
и нечувствительно дало деятельной мысли изувеченного бойца
другое направление. Он все так же просиживал целые часы, дымя трубкой, но в глазах, вместо глубокой
и тупой боли, виднелось теперь вдумчивое выражение заинтересованного наблюдателя.
И чем более присматривался дядя Максим, тем чаще хмурились его густые брови,
и он все усиленнее пыхтел своею трубкой. Наконец однажды он решился на вмешательство.
Мать была умна
и потому сумела победить в себе непосредственное побуждение, заставлявшее ее кидаться сломя голову при каждом жалобном крике ребенка. Спустя несколько месяцев после этого разговора мальчик свободно
и быстро ползал по комнатам, настораживая слух навстречу всякому звуку
и, с какою-то необычною в
других детях живостью, ощупывал всякий предмет, попадавший в руки.
Когда же его брали
другие, он быстро начинал ощупывать своими ручонками лицо взявшего его человека
и тоже скоро узнавал няньку, дядю Максима, отца.
Иногда, ползая вдоль стены, он чутко прислушивался к легкому, не слышному для
других шороху
и, подняв руку, тянулся ею за бегавшею по обоям мухой.
Он слышал, как бегут потоки весенней воды, точно вдогонку
друг за
другом, прыгая по камням, прорезаясь в глубину размякшей земли; ветки буков шептались за окнами, сталкиваясь
и звеня легкими ударами по стеклам.
А ветер с поля все свистел в уши,
и мальчику казалось, что волны бегут быстрее
и их рокот застилает все остальные звуки, которые несутся теперь откуда-то с
другого мира, точно воспоминание о вчерашнем дне.
И звуки летели
и падали один за
другим, все еще слишком пестрые, слишком звонкие… Охватившие мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего звеневшего
и рокотавшего мрака
и уходя в тот же мрак, сменяясь новыми волнами, новыми звуками… быстрее, выше, мучительнее подымали они его, укачивали, баюкали… Еще раз пролетела над этим тускнеющим хаосом длинная
и печальная нота человеческого окрика,
и затем все сразу смолкло.
Дядя Максим убеждался все более
и более, что природа, отказавшая мальчику в зрении, не обидела его в
других отношениях; это было существо, которое отзывалось на доступные ему внешние впечатления с замечательною полнотой
и силой.
«Кто знает, — думал старый гарибальдиец, — ведь бороться можно не только копьем
и саблей. Быть может, несправедливо обиженный судьбою подымет со временем доступное ему оружие в защиту
других, обездоленных жизнью,
и тогда я не даром проживу на свете, изувеченный старый солдат…»
Он начинал расспрашивать обо всем, что привлекало его внимание,
и мать или, еще чаще, дядя Максим рассказывали ему о разных предметах
и существах, издававших те или
другие звуки.
Он лежал в полудремоте. С некоторых пор у него с этим тихим часом стало связываться странное воспоминание. Он, конечно, не видел, как темнело синее небо, как черные верхушки деревьев качались, рисуясь на звездной лазури, как хмурились лохматые «стрехи» стоявших кругом двора строений, как синяя мгла разливалась по земле вместе с тонким золотом лунного
и звездного света. Но вот уже несколько дней он засыпал под каким-то особенным, чарующим впечатлением, в котором на
другой день не мог дать себе отчета.
Мать не знала, в чем дело,
и думала, что ребенка волнуют сны. Она сама укладывала его в постель, заботливо крестила
и уходила, когда он начинал дремать, не замечая при этом ничего особенного. Но на
другой день мальчик опять говорил ей о чем-то приятно тревожившем его с вечера.
Он повесил ее на колышке в конюшне
и не обращал внимания на то, что от сырости
и его нерадения на любимом прежде инструменте то
и дело одна за
другой лопались струны.
Казалось, она была частью его самого; звуки, которые она издавала, лились будто из собственной его согретой
и разнеженной груди,
и каждый изгиб его чувства, каждый оттенок его скорби тотчас же дрожал в чудесной дудке, тихо срывался с нее
и звучно несся вслед за
другими, среди чутко слушавшего вечера.
Бедная мать! Слепота ее ребенка стала
и ее вечным, неизлечимым недугом. Он сказался
и в болезненно преувеличенной нежности,
и в этом всю ее поглотившем чувстве, связавшем тысячью невидимых струн ее изболевшее сердце с каждым проявлением детского страдания. По этой причине то, что в
другой вызвало бы только досаду, — это странное соперничество с хохлом-дударем, — стало для нее источником сильнейших, преувеличенно-жгучих страданий.
Мать сидела с работой в
другой комнате на диване
и, притаив дыхание, смотрела на него, любуясь каждым его движением, каждою сменою выражения на нервном лице ребенка.
Мальчик долго прислушивался к исчезнувшим уже для слуха матери вибрациям
и затем, с выражением полного внимания, тронул
другую клавишу.
Каждому тону он давал достаточно времени,
и они, один за
другим, колыхаясь, дрожали
и замирали в воздухе.
Дядя Максим относился ко всем этим музыкальным экспериментам только терпимо. Как это ни странно, но так явно обнаружившиеся склонности мальчика порождали в инвалиде двойственное чувство. С одной стороны, страстное влечение к музыке указывало на несомненно присущие мальчику музыкальные способности
и, таким образом, определяло отчасти возможное для него будущее. С
другой — к этому сознанию примешивалось в сердце старого солдата неопределенное чувство разочарования.
— Эх, малый! Это не хлопские песни… Это песни сильного, вольного народа. Твои деды по матери пели их на степях по Днепру
и по Дунаю,
и на Черном море… Ну, да ты поймешь это когда-нибудь, а теперь, — прибавил он задумчиво, — боюсь я
другого…
Слепота застилает видимый мир темною завесой, которая, конечно, ложится на мозг, затрудняя
и угнетая его работу, но все же из наследственных представлений
и из впечатлений, получаемых
другими путями, мозг творит в темноте свой собственный мир, грустный, печальный
и сумрачный, но не лишенный своеобразной, смутной поэзии.
Деревенские мальчики, которых приглашали в усадьбу, дичились
и не могли свободно развернуться. Кроме непривычной обстановки, их немало смущала также
и слепота «панича». Они пугливо посматривали на него
и, сбившись в кучу, молчали или робко перешептывались
друг с
другом. Когда же детей оставляли одних в саду или в поле, они становились развязнее
и затевали игры, но при этом оказывалось, что слепой как-то оставался в стороне
и грустно прислушивался к веселой возне товарищей.
Мальчик каждое утро кормил его из своих рук,
и птица всюду сопровождала своего нового друга-хозяина.
Теперь Петрусь придерживал аиста одною рукой, а
другою тихо проводил вдоль его шеи
и затем по туловищу с выражением усиленного внимания на лице.
Когда же рука мальчика, скользя по ярко-белым перьям, доходила до того места, где эти перья резко сменяются черными на концах крыльев, Анна Михайловна сразу переносила руку на
другую клавишу,
и низкая басовая нота глухо раскатывалась по комнате.
В разлуке с ним рана будто раскрывалась вновь, боль оживала,
и она стремилась к своему маленькому
другу, чтобы неустанною заботой утолить свое собственное страдание.
Максим поседел еще больше. У Попельских не было
других детей,
и потому слепой первенец по-прежнему остался центром, около которого группировалась вся жизнь усадьбы. Для него усадьба замкнулась в своем тесном кругу, довольствуясь своею собственною тихою жизнью, к которой примыкала не менее тихая жизнь поссесорской «хатки». Таким образом Петр, ставший уже юношей, вырос, как тепличный цветок, огражденный от резких сторонних влияний далекой жизни.
Действительно, его походка стала тише, лицо спокойнее. Он слышал рядом ее шаги,
и понемногу острая душевная боль стихала, уступая место
другому чувству. Он не отдавал себе отчета в этом чувстве, но оно было ему знакомо,
и он легко подчинялся его благотворному влиянию.
Песня около дома на время смолкла,
и через минуту послышалась
другая. Она доносилась чуть слышно; теперь студент пел старую «думу», подражая тихому напеву бандуристов. Иногда голос, казалось, совсем смолкал, воображением овладевала смутная мечта,
и затем тихая мелодия опять пробивалась сквозь шорох листьев…
— Ну да! Ты
и я, мы оба любим
друг друга… Какой ты глупый! Ну, подумай сам: мог ли бы ты остаться здесь один, без меня?..
Он сжал ее маленькую руку в своей. Ему казалось странным, что ее тихое ответное пожатие так непохоже на прежние: слабое движение ее маленьких пальцев отражалось теперь в глубине его сердца. Вообще, кроме прежней Эвелины,
друга его детства, теперь он чувствовал в ней еще какую-то
другую, новую девушку. Сам он показался себе могучим
и сильным, а она представилась плачущей
и слабой. Тогда, под влиянием глубокой нежности, он привлек ее одною рукой, а
другою стал гладить ее шелковистые волосы.
Неужели эти звуки, доставившие ему на этот раз столько неудовлетворенности
и страдания, как еще никогда в жизни, могут производить на
других такое действие?
Слепой ездил ловко
и свободно, привыкнув прислушиваться к топоту
других коней
и к шуршанию колес едущего впереди экипажа. Глядя на его свободную, смелую посадку, трудно было бы угадать, что этот всадник не видит дороги
и лишь привык так смело отдаваться инстинкту лошади. Анна Михайловна сначала робко оглядывалась, боясь чужой лошади
и незнакомых дорог, Максим посматривал искоса с гордостью ментора
и с насмешкой мужчины над бабьими страхами.
Все общество стало подыматься по ступеням. Анна Михайловна, которая прежде колебалась перед неудобным
и крутым подъемом, теперь с какою-то покорностью пошла за
другими.
— Погибели на вас нет… на проклятых… чтоб вас всех передушила хвороба… Ох, господи! Господи ты боже мой! Вскую мя оставил еси… — сказал он вдруг совершенно
другим голосом, в котором слышалось отчаяние исстрадавшегося
и глубоко измученного человека.
Но тишина, водворившаяся среди небольшого общества, имела еще
другую причину. По какому-то общему побуждению, вероятно, вытекавшему из ощущения высоты
и своей беспомощности, оба слепые подошли к углам пролетов
и стали, опершись на них обеими руками, повернув лица навстречу тихому вечернему ветру.
Он отделился от стены
и любовно погладил рукой два небольших колокола, еще не успевших потемнеть, как
другие.
Но затем темный проход загудел, как труба,
и мимо Эвелины, перегоняя
друг друга, пронеслась веселая гурьба детей.
Они столкнулись
и ощупали
друг друга.
— Да, как слепые… Потом Егор спросил у Петра, видит ли он во сне мать? Петр говорит: «не вижу».
И тот тоже не видит. А
другой слепец, Роман, видит во сне свою мать молодою, хотя она уже старая…
— Тот, Роман, добрый
и спокойный. Лицо у него грустное, но не злое… Он родился зрячим. А
другой… Он очень страдает, — вдруг свернула она.
— Лицом оба не похожи… черты
другие. Но в выражении… Мне казалось, что прежде у Петра бывало выражение немножко как у Романа, а теперь все чаще виден тот,
другой…
и еще… Я боюсь, я думаю…
Петр подошел к плотине
и остановился, прислушиваясь. Звон воды был
другой — тяжелее
и без мелодии. В нем как будто чувствовался холод помертвевших окрестностей…
Уже с самого начала на дне этого чувства лежало зернышко чего-то
другого,
и теперь это «
другое» расстилалось над ним, как стелется грозовая туча по горизонту.
Порой это ощущение определялось: к нему присоединялся голос Эвелины
и матери, «у которых глаза, как небо»; тогда возникающий образ, выплывший из далекой глубины воображения
и слишком определившийся, вдруг исчезал, переходя в
другую область.
Казалось, слишком острое
и эгоистическое сознание личного горя, вносившее в душу пассивность
и угнетавшее врожденную энергию, теперь дрогнуло
и уступило место чему-то
другому.
Волнение
и испуг на лице юноши давно исчезли, уступая место
другому выражению.
Но, кто знает, — быть может, душевное затишье только способствовало бессознательной органической работе,
и эти смутные, разрозненные ощущения тем успешнее прокладывали в его мозгу пути по направлению
друг к
другу.
В течение нескольких секунд он стоял с приподнятым кверху
и просветлевшим лицом. Он был так странен, что все невольно обратились к нему,
и кругом все смолкло. Всем казалось, что человек, стоявший среди комнаты, был не тот, которого они так хорошо знали, а какой-то
другой, незнакомый. А тот прежний исчез, окруженный внезапно опустившеюся на него тайной.