Неточные совпадения
Мать говорила что-то предостерегающее, но мне
так хотелось ближе ознакомиться с интересным предметом или существом,
что я заплакал.
Я громко заплакал и
так забился на руках у матери,
что она чуть меня не выронила.
Я переставал чувствовать себя отдельно от этого моря жизни, и это было
так сильно,
что, когда меня хватились и брат матери вернулся за мной, то я стоял на том же месте и не откликался…
Я вспомнил о нем только уже через несколько лет, и когда вспомнил, то даже удивился,
так как мне представлялось в то время,
что мы жили в этом доме вечно и
что вообще в мире никаких крупных перемен не бывает.
Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда,
что мой отец (которого я знал хромым)
так и был создан с палкой в руке,
что бабушку бог сотворил именно бабушкой,
что мать моя всегда была
такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой,
что даже сарай за домом
так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше.
Когда однажды мы, дети, спросили,
что это
такое, то отец ответил,
что это наш «герб» и
что мы имеем право припечатывать им свои письма, тогда как другие люди этого права не имеют.
А вот есть еще герб,
так тот называется проще: «pchła na bęnbenku hopki tnie», и имеет более смысла, потому
что казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи…
Таким образом, к первому же представлению о наших дворянских «клейнодах» отец присоединил оттенок насмешки, и мне кажется,
что это у него было сознательно.
Все признавали, от мелкого торговца до губернского начальства,
что нет
такой силы, которая бы заставила судью покривить душою против совести и закона, но… и при этом находили,
что если бы судья вдобавок принимал умеренные «благодарности», то было бы понятнее, проще и вообще «более по — людски»…
Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения. Бедная женщина, в трауре и с заплаканными глазами, угнетенная и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей и плакала. Бедняге все казалось,
что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался и произносил обычную у него в
таких случаях фразу...
Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял
такой драматический характер,
что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и с большим неудовольствием.
Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, — он, судья,
так же не ответственен за это, как и за то,
что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Подвести жизненные итоги — дело очень трудное. Счастье и радость
так перемешаны с несчастием и горем,
что я теперь не знаю, был ли счастлив или несчастен брак моих родителей…
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше
чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому
что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой…
Мы очень жалели эту трубу, но отец с печальной шутливостью говорил,
что этот долгополый чиновник может сделать
так,
что он и мама не будут женаты и
что их сделают монахами.
Оказалось, однако,
что кризис миновал благополучно, и вскоре пугавшие нас консисторские фигуры исчезли. Но я и теперь помню ту минуту, когда я застал отца и мать
такими растроганными и исполненными друг к другу любви и жалости. Значит, к тому времени они уже сжились и любили друг друга тихо, но прочно.
Это было большое варварство, но вреда нам не принесло, и вскоре мы «закалились» до
такой степени,
что в одних рубашках и босые спасались по утрам с младшим братом в старую коляску, где, дрожа от холода (дело было осенью, в период утренних заморозков), ждали, пока отец уедет на службу.
Так, однажды он купил где-то брошюру, автор которой уверял,
что при помощи буры, селитры и, кажется, серного цвета можно изумительно раскармливать лошадей при чрезвычайно скромных порциях обычного лошадиного корма.
Бедные лошади худели и слабели, но отец до
такой степени верил в действительность научного средства,
что совершенно не замечал этого, а на тревожные замечания матери: как бы лошади от этой науки не издохли, отвечал...
— Философы доказывают,
что человек не может думать без слов… Как только человек начнет думать,
так непременно… понимаешь? в голове есть слова… Гм…
Что ты на это скажешь?..
— Если
так, то, значит, собака не думает, потому
что не знает слов…
— То-то вот и есть,
что ты дурак! Нужно, чтобы значило, и чтобы было с толком, и чтобы другого слова как раз с
таким значением не было… А
так — мало ли
что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас и говорят не на смех…
— В писании сказано,
что родители наказываются в детях до семьдесят седьмого колена… Это уже может показаться несправедливым, но… может быть, мы не понимаем… Все-таки бог милосерд.
Я знал с незапамятных времен,
что у нас была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на «том свете», у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она — ангел, значит, ей хорошо. А
так как я ее совсем не знал, то и она, и ее пребывание на «том свете» в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления…
Я не знаю,
что это за имя, но его
так звали, и нам имя нравилось, как и он сам.
Но уже через полчаса после первого знакомства в этом долговязом мальчике вспыхнула
такая масса непосредственного веселья и резвости,
что мы были совершенно очарованы.
—
Что ж
такое? — сказал опять отец спокойно. — Ну, прилетел жук, и больше ничего.
Медвежонок вырос в медведя и все продолжал расти,
так что когда они подошли к концу гребли и поравнялись с мельницей, то он был уже выше мельничной крыши.
Но тут оказалось опять, на счастье путников,
что чумацкая валка расположилась ночевать на лугу за мельницей,
так что оттуда слышались уже говор, песни и крики.
Чумаки, видя,
что с человеком случилось
такое происшествие, признали его требование справедливым, раздвинули возы и очистили ему место.
Наутро весь табор оказался в полном беспорядке, как будто невидимая сила перетрясла его и перешвыряла
так,
что возы оказались перемешаны, хозяева очутились на чужих возах, а иных побросало даже совсем вон из табора в степь…
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился, а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме, как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать,
что говорит именно ему и
что бог его слышит. И если
так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Однажды старший брат задумал лететь. Идея у него была очень простая: стоит взобраться, например, на высокий забор, прыгнуть с него и затем все подпрыгивать выше и выше. Он был уверен,
что если только успеть подпрыгнуть в первый раз, еще не достигнув земли, то дальше никакого уже труда не будет, и он
так и понесется прыжками по воздуху…
И я понимал,
что если это может случиться, то, конечно, не среди суетливого дня и даже не в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение с неба крыльев привлечет праздное внимание.
Тогда я подумал,
что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц».
Так как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
Мое настроение падало. Я чувствовал,
что мать меня сейчас хватится и пошлет разыскивать,
так как братья и сестры, наверное, уже спят. Нужно бы еще повторить молитву, но… усталость быстро разливалась по всему телу, ноги начали ныть от ходьбы, а главное — я чувствовал,
что уже сомневаюсь. Значит, ничего не выйдет.
Часто это не удавалось: ощущение живого личного бога ускользало, а иной раз усилия бывали
так мучительны,
что на лбу у меня появлялся пот, а на глазах — слезы.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала,
что она свою «дытыну» не даст в обиду,
что учить, конечно, можно, но не
так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба
так яростно задрала у Петрика рубашку,
что он завизжал от боли, как будто у нее в руках был не ее сын, а сам Уляницкий.
Таким же фактом явилось и то,
что есть на свете мальчики, которых можно купить.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели
такой жестокой расправы. Я думаю,
что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
У меня при его появлении немного дрогнуло сердце,
так как я был уверен,
что он пожалуется матери на наш дебош.
Мы тщательно хранили тайну убежища,
так как крепко забожились,
что не выдадим ее «никому на свете».
Ноги он ставил
так, как будто они у него вовсе не сгибались в коленях, руки скруглил,
так что они казались двумя калачами, голову вздернул кверху и глядел на нас с величайшим презрением через плечо, очевидно, гордясь недавно надетым новым костюмом и, может быть, подражая манерам кого-нибудь из старшей ливрейной дворни.
Иохим полюбил эту девушку, и она полюбила его, но когда моя мать по просьбе Иохима пошла к Коляновской просить отдать ему Марью, то властная барыня очень рассердилась, чуть ли не заплакала сама,
так как и она и ее две дочери «очень любили Марью», взяли ее из деревни, осыпали всякими благодеяниями и теперь считали,
что она неблагодарная…
Он стал утешать ее, уверяя,
что его «пани» (моя мать) упросит-таки Коляновскую и все будет хорошо.
Кому случилось хоть раз хоронить близкого или знакомого человека, тот навсегда запоминал темное старое распятие, торжественно высившееся у самого поворота на кладбище, и вся окружающая местность получила от него свое название: о нас
так и говорили,
что мы живем в доме Коляновских, «около старой фигуры».
Поп радостно прибежал к своей попадье и, наклонив рога, сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось,
что он точно прирос к рогам и не поддавался. «Ну,
так разрежь шов и сними с кожей». Но и тут, как только попадья стала ножницами резать шов, — пол закричал не своим голосом,
что она режет ему жилы. Оказалось,
что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам, а бычья кожа — к попу…
Отец сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил,
что верят этому только дураки,
так как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое — где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам,
что к ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили за поповским маршрутом: передавали совершенно точно,
что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и
что теперь его ведут к нам…
В эти первые дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили,
что по проволоке разговаривают, а
так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение,
что это наш царь будет разговаривать о делах с иностранными царями.
В качестве «заведомого ябедника» ему это было воспрещено, но тем большим доверием его «бумаги» пользовались среди простого народа: думали,
что запретили ему писать именно потому,
что каждая его бумага обладала
такой силой, с которой не могло справиться самое большое начальство.