Неточные совпадения
Мать была очень испугана, застав все эти подарки. Когда отец пришел из суда, то в нашей квартирке разразилась одна из самых бурных вспышек,
какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь
тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно.
На это все смотрели
тогда,
как на бесцельное чудачество.
Я был
тогда совсем маленький мальчик, еще даже не учившийся в пансионе, но простота, с которой отец предложил вопрос, и его глубокая вдумчивость заразили меня. И пока он ходил, я тоже сидел и проверял свои мысли… Из этого ничего не вышло, но и впоследствии я старался не раз уловить те бесформенные движения и смутные образы слов, которые проходят,
как тени, на заднем фоне сознания, не облекаясь окончательно в определенные формы.
Тогда бесформенное пятно людской толпы
как будто еще раз развертывалось яснее.
Впоследствии я часто стал замечать то же и дома во время его молитвы. Порой он подносил ко лбу руку, сложенную для креста, отнимал ее, опять прикладывал ко лбу с усилием,
как будто что-то вдавливая в голову, или
как будто что-то мешает ему докончить начатое. Затем, перекрестившись, он опять шептал много раз «Отче… Отче… Отче…», пока молитва не становилась ровной. Иной раз это не удавалось…
Тогда, усталый, он подымался и долго ходил по комнатам, взволнованный и печальный. Потом опять принимался молиться.
Полеты во сне повторялись, причем каждый раз мне вспоминались прежние полеты, и я говорил себе с наслаждением:
тогда это было только во сне… А ведь вот теперь летаю же я и наяву… Ощущения были живы, ярки, многосторонни,
как сама действительность…
Тогда я подумал, что глядеть не надо: таинственное явление совершится проще, — крылья будут лежать на том месте, где я молился. Поэтому я решил ходить по двору и опять прочитать десять «Отче наш» и десять «Богородиц». Так
как главное было сделано, то молитвы я теперь опять читал механически, отсчитывая одну за другой и загибая пальцы. При этом я сбился в счете и прибавил на всякий случай еще по две молитвы… Но крыльев на условленном месте не было…
Железная полоса,
как живая, отодвигалась, потом падала со звоном, и
тогда чья-то рука через форточку окончательно раздвигала ставни.
Все это усиливало общее возбуждение и, конечно, отражалось даже на детских душах… А так
как я
тогда не был ни русским, ни поляком или, вернее, был и тем, и другим, то отражения этих волнений неслись над моей душой,
как тени бесформенных облаков, гонимых бурным ветром.
Из казаков особенно выделяется в памяти кудрявый брюнет, урядник. Лицо его было изрыто оспой, но это не мешало ему слыть настоящим красавцем. Для нас было истинным наслаждением смотреть,
как он почти волшебством, без приготовлений, взлетал на лошадь. По временам он напивался и
тогда, сверкая глазами, кричал на весь двор...
Я был
тогда слишком мал и не помню, в
какой мере отголоски этого журнального спора проникали в гимназическую среду.
Детство часто беспечно проходит мимо самых тяжелых драм, но это не значит, что оно не схватывает их чутким полусознанием. Я чувствовал, что в душе моего приятеля есть что-то, что он хранит про себя… Все время дорогой он молчал, и на лбу его лежала легкая складка,
как тогда, когда он спрашивал о порке.
Как давно это было, и
какой я был
тогда глупый…
Тут был подсудок Кроль, серьезный немец с рыжеватыми баками, по странной случайности женатый на русской поповне; был толстый городничий Дембский, последний представитель этого звания, так
как вскоре должность «городничих» была упразднена; доктор Погоновский, добродушный человек с пробритым подбородком и длинными баками (
тогда это было распространенное украшение докторских лиц), пан Богацкий, «секретарь опеки», получавший восемнадцать рублей в месяц и державший дом на широкую ногу…
Это было что-то вроде обета. Я обозревал весь известный мне мирок. Он был невелик, и мне было не трудно распределить в нем истину и заблуждение. Вера — это разумное, спокойное настроение отца. Неверие или смешно,
как у капитана, или сухо и неприятно,
как у молодого медика. О сомнении, которое остановить труднее, чем было Иисусу Навину остановить движение миров, — я не имел
тогда ни малейшего понятия. В моем мирке оно не занимало никакого места.
Бывало, конечно, и так, что оба пана приходили к сознанию своего,
как теперь принято говорить, классового интереса и заключали временный союз против Микиты.
Тогда Миките приходилось плохо, если только Янкель не успевал своевременно обеспечить ему убежище.
И только
тогда он узнает тайну моей любви и моего самоотвержения и то,
какую огромную жертву принес ему горячо любивший его ученик…
— Несомненно, так
как человек, печатающий свои статьи, есть писатель. Отсюда вывод: я тоже руководитель общественного мнения. Советую: почитай логику Милля,
тогда не будешь делать глупых возражений.
Настроение, или,
как тогда говорили, «дух времени», просачиваясь во все уголки жизни, заглянул и в Гарный Луг.
Особенно памятен мне один такой спор. Речь коснулась знаменитой в свое время полемики между Пуше и Пастером. Первый отстаивал самозарождение микроорганизмов, второй критиковал и опровергал его опыты. Писарев со своим молодым задором накинулся на Пастера. Самозарождение было нужно: оно кидало мост между миром организмов и мертвой природой, расширяло пределы эволюционной теории и,
как тогда казалось, доставляло победу материализму.
Некоторое время,
как и
тогда, я не узнавал своей комнаты: в щели ставен лились яркие, горячие лучи весеннего солнца, и это казалось мне несообразностью: там, на дворе, теперь должна бы быть зима с пушистым снегом, а иначе… иначе, значит, нет на свете и девочки в серенькой шубке с белым воротником.
И в это первое утро я уже испытал это странное ощущение, и с ним вместе стояло щемящее воспоминание о том,
как я ее
тогда потерял.
Как будто действительно
тогда это была она…
Я незаметно для себя и для нее взял ее за руку,
как товарища, и говорил о том, что нее мы были неправы и
тогда, когда злорадно следили за смешными неудачами нашего волчонка, и
тогда, когда хохотали над его выходкой, вызванной, быть может, застенчивостью и желанием избавиться от бесполезных мучений…
— Молится, — с удивлением сказала одна, и, постояв еще несколько секунд, они пошли своим путем, делясь какими-то замечаниями. А я стоял на улице, охваченный особенным радостным предчувствием. Кажется, это была моя последняя молитва, проникнутая живой непосредственностью и цельностью настроения. Мне вспомнилась моя детская молитва о крыльях.
Как я был глуп
тогда… Просил, в сущности, игрушек… Теперь я знал, о чем я молился, и радостное предчувствие казалось мне ответом…
У всякого есть свой задор: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке,
тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война,
тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам //
Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело?
какая малость! //
Как с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Привычка усладила горе, // Не отразимое ничем; // Открытие большое вскоре // Ее утешило совсем: // Она меж делом и досугом // Открыла тайну,
как супругом // Самодержавно управлять, // И всё
тогда пошло на стать. // Она езжала по работам, // Солила на зиму грибы, // Вела расходы, брила лбы, // Ходила в баню по субботам, // Служанок била осердясь — // Всё это мужа не спросясь.
Какие б чувства ни таились //
Тогда во мне — теперь их нет: // Они прошли иль изменились… // Мир вам, тревоги прошлых лет! // В ту пору мне казались нужны // Пустыни, волн края жемчужны, // И моря шум, и груды скал, // И гордой девы идеал, // И безыменные страданья… // Другие дни, другие сны; // Смирились вы, моей весны // Высокопарные мечтанья, // И в поэтический бокал // Воды я много подмешал.
Случайно вас когда-то встретя, // В вас искру нежности заметя, // Я ей поверить не посмел: // Привычке милой не дал ходу; // Свою постылую свободу // Я потерять не захотел. // Еще одно нас разлучило… // Несчастной жертвой Ленский пал… // Ото всего, что сердцу мило, //
Тогда я сердце оторвал; // Чужой для всех, ничем не связан, // Я думал: вольность и покой // Замена счастью. Боже мой! //
Как я ошибся,
как наказан…
«Онегин, я
тогда моложе, // Я лучше, кажется, была, // И я любила вас; и что же? // Что в сердце вашем я нашла? //
Какой ответ? одну суровость. // Не правда ль? Вам была не новость // Смиренной девочки любовь? // И нынче — Боже! — стынет кровь, //
Как только вспомню взгляд холодный // И эту проповедь… Но вас // Я не виню: в тот страшный час // Вы поступили благородно, // Вы были правы предо мной. // Я благодарна всей душой…