Неточные совпадения
Мы очень жалели эту трубу, но отец с печальной шутливостью говорил, что этот долгополый чиновник может
сделать так, что он и мама не
будут женаты и что их
сделают монахами.
Город
делал к этому приезду торжественные приготовления, и на площади, около костела отцов бернардинов,
была выстроена огромная триумфальная арка.
Песня нам нравилась, но объяснила мало. Брат прибавил еще, что царь ходит весь в золоте,
ест золотыми ложками с золотых тарелок и, главное, «все может». Может придти к нам в комнату, взять, что захочет, и никто ему ничего не скажет. И этого мало: он может любого человека
сделать генералом и любому человеку огрубить саблей голову или приказать, чтобы отрубили, и сейчас огрубят… Потому что царь «имеет право»…
Должно
быть, в это время уже шли толки об освобождении крестьян. Дядя Петр и еще один знакомый высказывали однажды сомнение, может ли «сам царь»
сделать все, что захочет, или не может.
Знакомство с деревней, которое я вынес из этого чтения,
было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не
делало его более реальным. Но, кто знает —
было ли бы оно вернее, если бы я в то время только жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно
было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
Незадолго перед этим Коляновской привезли в ящике огромное фортепиано. Человек шесть рабочих снимали его с телеги, и когда снимали, то внутри ящика что-то глухо погромыхивало и звенело. Одну минуту, когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая над людьми, дрогнула и, казалось, готова
была обрушиться на их головы… Мгновение… Сильные руки
сделали еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу…
И очень вероятно, что если бы все разыгралось так, как в театре, то
есть казаки выстроились бы предварительно в ряд против священника, величаво стоящего с чашей в руках и с группой женщин у ног, и стали бы дожидаться, что я
сделаю, то я мог бы выполнить свою программу.
— Что же мне
делать? — сказала мать. — Я не
пела сама и не знала, что
будет это пение…
И я не
делал новых попыток сближения с Кучальским. Как ни
было мне горько видеть, что Кучальский ходит один или в кучке новых приятелей, — я крепился, хотя не мог изгнать из души ноющее и щемящее ощущение утраты чего-то дорогого, близкого, нужного моему детскому сердцу.
После описанной выше порки, которая, впрочем, больше до конца года не повторялась, я относился к нему как-то особенно: жалел, удивлялся, готов
был для него что-то
сделать…
Крыштанович уверенным шагом повел меня мимо прежней нашей квартиры. Мы прошли мимо старой «фигуры» на шоссе и пошли прямо. В какой-то маленькой лавочке Крыштанович купил две булки и кусок колбасы. Уверенность, с какой он
делал эту покупку и расплачивался за нее серебряными деньгами, тоже импонировала мне: у меня только раз в жизни
было пятнадцать копеек, и когда я шел с ними по улице, то мне казалось, что все знают об этой огромной сумме и кто-нибудь непременно затевает меня ограбить…
И именно таким, как Прелин. Я сижу на кафедре, и ко мне обращены все детские сердца, а я, в свою очередь, знаю каждое из них, вижу каждое их движение. В числе учеников сидит также и Крыштанович. И я знаю, что нужно сказать ему и что нужно
сделать, чтобы глаза его не
были так печальны, чтобы он не ругал отца сволочью и не смеялся над матерью…
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью. Все
были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны на одном из этапов, а еще через некоторое время кто-то из соперников
сделал донос на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал в своей жизни,
было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Мы остались и прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня
были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами,
делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Того, что я теперь чувствую рядом со всеми этими картинами, того особенного, того печально — приятного, того, что ушло, того, что уже не повторится, того, что
делает те впечатления такими незаурядными, единственными, так странно и на свой лад прекрасными, — того тогда не
было…
Должно
быть, это смутное ощущение новой «изнанки»
сделало для меня и этот разговор, и этот осенний вечер с луной над гладью пруда такими памятными и значительными, хотя «мыслей словами» я вспомнить не могу.
Но и на каторге люди
делают подкопы и бреши. Оказалось, что в этой идеальной, замкнутой и запечатанной власти моего строгого дядюшки над классом
есть значительные прорехи. Так, вскоре после моего поступления, во время переклички оказалось, что ученик Кириченко не явился. Когда Лотоцкий произнес его фамилию, сосед Кириченко по парте поднялся, странно вытянулся, застыл и отрубил, явно передразнивая манеру учителя...
Разумеется, кроме маниаков, вроде Лотоцкого или Самаревича, в педагогическом хоре, настраивавшем наши умы и души,
были также голоса среднего регистра, тянувшие свои партитуры более или менее прилично. И эти, конечно,
делали главную работу: добросовестно и настойчиво перекачивали фактические сведения из учебников в наши головы. Не более, но и не менее… Своего рода живые педагогические фонографы…
Впрочем, я с благодарностью вспоминаю об этих своеобразных состязаниях. Гимназия не умела
сделать интересным преподавания, она не пыталась и не умела использовать тот избыток нервной силы и молодого темперамента, который не поглощался зубристикой и механическим посещением неинтересных классов… Можно
было совершенно застыть от скуки или обратиться в автоматический зубрильный аппарат (что со многими и случалось), если бы в монотонную жизнь не врывались эпизоды этого своеобразного спорта.
Каждому из нас хочется что-нибудь
сделать для него, хочется
быть на его месте.
В эту минуту во всей его фигуре
было что-то твердое и сурово спокойное. Он, очевидно, знал, что ему
делать, и шел среди смятенных кучек, гимназистов, как большой корабль среди маленьких лодок. Отвечая на поклоны, он говорил только...
Саня
был мальчик длинный, худощавый, с деревенскими приемами, которые
делали его жертвой насмешек, с детски чистым сердцем и головой, слабоватой на учение.
Удар ябеднику
был нанесен на глазах у всего Гарного Луга… Все понимали, что дело завязалось не на шутку: Банькевич отправился на «отпуст» к чудотворной иконе, что
делал всегда в особенно серьезных случаях.
Несмотря на экстренно некрасивую наружность, годам к двадцати Антось выработался в настоящего деревенского ловеласа. Из самого своего безобразия он
сделал орудие своеобразного грубоватого юмора. Кроме того, женское сердце чутко, и деревенские красавицы разгадали, вероятно, сердце артиста под грубой оболочкой. Как бы то ни
было, со своими шутками и скрипицей Антось стал душой общества на вечерницах.
Лицо у него
было слегка хмурое, перекличку он
делал недовольным голосом, порой останавливаясь над какой-нибудь фамилией и вглядываясь в ее обладателя.
Все взгляды впились в учителя, о котором известно, что вчера он
был пьян и что его Доманевич вел под руку до квартиры. Но на красивом лице не
было видно ни малейшего смущения. Оно
было свежо, глаза блестели, на губах играла тонкая улыбка. Вглядевшись теперь в это лицо, я вдруг почувствовал, что оно вовсе не антипатично, а наоборот — умно и красиво… Но… все-таки вчера он
был пьян… Авдиев раскрыл журнал и стал
делать перекличку.
— Что
делать! Человек с сатирическим направлением ума, — сказал про него воинский начальник, и провинциальный город принял эту сентенцию как своего рода патент, узаконивший поведение интересного учителя. Другим, конечно, спустить того, что спускалось Авдиеву,
было бы невозможно. Человеку с «сатирическим направлением ума» это как бы полагалось по штату…
Молодые учителя поддержали доклад, и проект устава
был отослан в министерство, а пока
сделали единовременный сбор и уплатили за исключенных.
Брат сначала огорчился, по затем перестал выстукивать стопы и принялся за серьезное чтение: Сеченов, Молешотт, Шлоссер, Льюис, Добролюбов, Бокль и Дарвин. Читал он опять с увлечением,
делал большие выписки и порой, как когда-то отец, кидал мне мимоходом какую-нибудь поразившую его мысль, характерный афоризм, меткое двустишие, еще, так сказать, теплые, только что выхваченные из новой книги. Материал для этого чтения он получал теперь из баталионной библиотеки, в которой
была вся передовая литература.
Из гимназии ему пришлось уйти. Предполагалось, что он
будет держать экстерном, но вместо подготовки к экзамену он поглощал книги,
делал выписки, обдумывал планы каких-то работ. Иногда, за неимением лучшего слушателя, брат прочитывал мне отрывки ив своих компиляций, и я восхищался точностью и красотой его изложения. Но тут подвернулось новое увлечение.
— Несомненно, так как человек, печатающий свои статьи,
есть писатель. Отсюда вывод: я тоже руководитель общественного мнения. Советую: почитай логику Милля, тогда не
будешь делать глупых возражений.
Что такое, в самом деле, литературная известность? Золя в своих воспоминаниях, рассуждая об этом предмете, рисует юмористическую картинку: однажды его, уже «всемирно известного писателя», один из почитателей просил
сделать ему честь
быть свидетелем со стороны невесты на бракосочетании его дочери. Дело происходило в небольшой деревенской коммуне близ Парижа. Записывая свидетелей, мэр, местный торговец, услышав фамилию Золя, поднял голову от своей книги и с большим интересом спросил...
Дело кончилось благополучно. Показания учеников
были в мою пользу, но особенно поддержал меня сторож Савелий, философски, с колокольчиком подмышкой, наблюдавший всю сцену. Впрочем, он показал только правду: Дитяткевич первый обругал меня и рванул за шинель. Меня посадили в карцер, Дитяткевичу
сделали замечание. Тогда еще ученик мог
быть более правым, чем «начальство»…
Эго ощущение
было так сильно и так странно, что мы просто не знали, что с ним
делать и куда его пристроить. Целой группой мы решили снести его к «чехам», в новооткрытую пивную… Крепкое чешское пиво всем нам казалось горько и отвратительно, но… еще вчера мы не имели права входить сюда и потому пошли сегодня. Мы сидели за столами, глубокомысленно тянули из кружек и старались подавить невольные гримасы…
В это время я готов
был все
сделать, все уступить другим, оказать всякую услугу.
— А может, и у них
есть серые шубки? —
сделал Крыштанович еще одно предположение, но я решительно пошел из переулка… Крыштанович, несколько разочарованный, последовал за мною: он совсем
было поверил в пророческое значение моего сна. А подтверждение таких таинственных явлений всегда занимательно и приятно.
Но зато в голубых глазах ее
было столько доброты и печали, что я всегда старался
сделать ей что-нибудь приятное.
Хотелось что-то
сделать, и казалось, что что-то нужно и можно
сделать, но трудно
было определить, что именно.
Не знаю, какие именно «большие секреты» она сообщила сестре, но через некоторое время в городе разнесся слух, что Басина внучка выходит замуж. Она
была немного старше меня, и восточный тип
делал ее еще более взрослой на вид. Но все же она
была еще почти ребенок, и в первый раз, когда Бася пришла к нам со своим товаром, моя мать сказала ей с негодующим участием...
Теперь это как будто разрешалось: раннее развитие воображения, парившего в мертвой тишине окружающей жизни, преждевременное и беспорядочное чтение
сделали свое дело: я
был влюблен — сразу, мечтательно и глубоко на четырнадцатом году своей жизни.
Мальчик оставался все тем же медвежонком, смотрел так же искоса не то угрюмо, не то насмешливо и, видимо, предоставлял мосье Одифре
делать с собой что угодно, нимало не намереваясь оказывать ему в этих облагораживающих усилиях какое бы то ни
было содействие…
Но тотчас же я почувствовал, что это неверно: в сущности, я совсем не знал его, и уже то, что его не легко
было разгадать,
делало его интересным и оригинальным.