Неточные совпадения
— Через вас я стал-таки взяточником, — сказал он сердито, уходя в
свою комнату.
Жена призвала докторов. На нашем дворе
стали появляться то доктор — гомеопат Червинский с
своей змеей, то необыкновенно толстый Войцеховский… Старый «коморник» глядел очень сомнительно на все эти хлопоты и уверенно твердил, что скоро умрет.
Однажды отец, выслушав нашу чисто попугайскую утреннюю молитву, собрал нас в
своем кабинете и
стал учить ее правильному произношению и смыслу. После этого мы уже не коверкали слов и понимали их значение. Но молитва была холодна и не затрагивала воображения.
Усталый, с холодом в душе, я вернулся в комнату и
стал на колени в
своей кровати, чтобы сказать обычные молитвы. Говорил я их неохотно, машинально и наскоро… В середине одной из молитв в усталом мозгу отчетливо, ясно, точно кто шепнул в ухо,
стала совершенно посторонняя фраза: «бог…» Кончалась она обычным детским ругательством, каким обыкновенно мы обменивались с братом, когда бывали чем-нибудь недовольны. Я вздрогнул от страха. Очевидно, я теперь пропащий мальчишка. Обругал бога…
Пан Уляницкий действительно остановился невдалеке от
своего окна и, спрятав розгу за спину,
стал нас подзывать сладким голосом, обещая дать нам на мировую по конфетке…
В одно утро пан Уляницкий опять появился на подоконнике с таинственным предметом под полой халата, а затем, подойдя к нашему крыльцу и как-то особенно всматриваясь в наши лица, он
стал уверять, что в сущности он очень, очень любит и нас, и
своего милого Мамерика, которому даже хочет сшить новую синюю куртку с медными пуговицами, и просит, чтобы мы обрадовали его этим известием, если где-нибудь случайно встретим.
Отец дал нам
свое объяснение таинственного события. По его словам, глупых людей пугал какой-то местный «гультяй» — поповский племянник, который
становился на ходули, драпировался простынями, а на голову надевал горшок с углями, в котором были проделаны отверстия в виде глаз и рта. Солдат будто бы схватил его снизу за ходули, отчего горшок упал, и из него посыпались угли. Шалун заплатил солдату за молчание…
Поп радостно прибежал к
своей попадье и, наклонив рога, сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось, что он точно прирос к рогам и не поддавался. «Ну, так разрежь шов и сними с кожей». Но и тут, как только попадья
стала ножницами резать шов, — пол закричал не
своим голосом, что она режет ему жилы. Оказалось, что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам, а бычья кожа — к попу…
Газета тогда в глухой провинции была редкость, гласность заменялась слухами, толками, догадками, вообще — «превратными толкованиями». Где-то в верхах готовилась реформа, грядущее кидало
свою тень, проникавшую глубоко в толщу общества и народа; в этой тени вставали и двигались призраки, фоном жизни
становилась неуверенность. Крупные черты будущего были неведомы, мелочи вырастали в крупные события.
Когда это кончилось, мосье Гюгенет сам беспечно бросился в воду и принялся нырять и плавать, как утка. Затем, порядочно задышавшийся и усталый, он вышел на берег и только было
стал залезать в рубаху, как оба мальчика обсыпали его, в
свою очередь, песком.
На монастырской площадке тоже все успокоилось, и жизнь
стала входить в обычную колею. На широкое крыльцо кляштора выглянули старые монахини и, видя, что все следы наваждения исчезли, решили докончить прогулку. Через несколько минут опять степенно закружились вереницы приютянок в белых капорах, сопровождаемые степенными сестрами — бригитками. Старуха с четками водворилась на
своей скамье.
Поляки в
свое время считали ее верой низшей: резали униатов набегавшие из Украины казаки и гайдамаки, потом их
стали теснить и преследовать русские…
Таким образом религия, явившаяся результатом малодушного компромисса, пустив корни в сердцах нескольких поколений,
стала гонимой и потребовала от
своих последователей преданности и самоотвержения.
Мальчик встал, весь красный, на колени в углу и стоял очень долго. Мы догадались, чего ждет от нас старик Рыхлинский. Посоветовавшись, мы выбрали депутацию, во главе которой
стал Суханов, и пошли просить прощения наказанному. Рыхлинский принял депутацию с серьезным видом и вышел на
своих костылях в зал. Усевшись на
своем обычном месте, он приказал наказанному встать и предложил обоим противникам протянуть друг другу руки.
В это время заплакала во сне сестренка. Они спохватились и прекратили спор, недовольные друг другом. Отец, опираясь на палку, красный и возбужденный, пошел на
свою половину, а мать взяла сестру на колени и
стала успокаивать. По лицу ее текли слезы…
И очень вероятно, что если бы все разыгралось так, как в театре, то есть казаки выстроились бы предварительно в ряд против священника, величаво стоящего с чашей в руках и с группой женщин у ног, и
стали бы дожидаться, что я сделаю, то я мог бы выполнить
свою программу.
Через некоторое время он не выдержал роли стороннего зрителя, подошел к нашему фронту, взял «ружье» и
стал показывать настоящие приемы, поражая нас отчетливостью и упругостью
своих движений.
Вскоре выяснилось, что мой сон этого не значил, и я
стал замечать, что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало, тем более что я не чувствовал за собой никакой вины перед ним… Напротив, теперь со
своей задумчивой печалью он привлекал меня еще более. Однажды во время перемены, когда он ходил один в стороне от товарищей, я подошел к нему и сказал...
Я
становлюсь против них и расстегиваю
свой мундир.
Топот усиливается, как прилив, потом
становится реже, проходит огромный инспектор, Степан Яковлевич Рущевич, на дворе все стихает, только я все еще бегу по двору или вхожу в опустевшие коридоры с неприятным сознанием, что я уже опоздал и что Степан Яковлевич смотрит на меня тяжелым взглядом с высоты
своего огромного роста.
Он
стал ходить по классу, импровизируя вступление к словесности, а мы следили по запискам. Нам пришлось то и дело останавливать его, так как он сбивался с конспекта и иначе строил
свою речь. Только, кажется, раз кто-то поймал повторенное выражение.
В день его приезда, после обеда, когда отец с трубкой лег на
свою постель, капитан в тужурке пришел к нему и
стал рассказывать о
своей поездке в Петербург.
— Остановить… такую махину! Никогда не поверю! И опять, поднявшись во весь рост, — седой, крупный, внушительный, — он
стал словами, голосом, жестами изображать необъятность вселенной. Увлекаясь, он шаг за шагом подвигал
свой скептицизм много дальше Иисуса Навина и его маленьких столкновений с амалекитянами.
Тяжба тянулась долго, со всякими подходами, жалобами, отзывами и доносами. Вся слава ябедника шла прахом. Одолеть капитана
стало задачей его жизни, но капитан стоял, как скала, отвечая на патетические ябеды язвительными отзывами, все расширявшими его литературную известность. Когда капитан читал
свои произведения, слушатели хлопали себя по коленкам и громко хохотали, завидуя такому необыкновенному «дару слова», а Банькевич изводился от зависти.
Антось нимало не смутился. Скорчив невероятную рожу, он вытянул губы хоботом и так щелкнул в сторону Павла, что обе женщины расхохотались уже над Павлом. К вечеру он
стал на кухне
своим человеком и пользовался видимым успехом.
Один из работников капитана, молодой парубок Иван, не стесняясь нашим присутствием, по —
своему объяснял социальную историю Гарного Луга. Чорт нес над землей кошницу с панами и сеял их по свету. Пролетая над Гарным Лугом, проклятый чертяка ошибся и сыпнул семена гуще. От этого здесь панство закустилось, как бурьян, на том месте, где случайно «ляпнула» корова. А настоящей траве, то есть мужикам, совсем не
стало ходу…
Несмотря на экстренно некрасивую наружность, годам к двадцати Антось выработался в настоящего деревенского ловеласа. Из самого
своего безобразия он сделал орудие своеобразного грубоватого юмора. Кроме того, женское сердце чутко, и деревенские красавицы разгадали, вероятно, сердце артиста под грубой оболочкой. Как бы то ни было, со
своими шутками и скрипицей Антось
стал душой общества на вечерницах.
О медицинской помощи, о вызове доктора к заболевшему работнику тогда, конечно, никому не приходило в голову. Так Антось лежал и тихо стонал в
своей норе несколько дней и ночей. Однажды старик сторож, пришедший проведать больного, не получил отклика. Старик сообщил об этом на кухне, и Антося сразу
стали бояться. Подняли капитана, пошли к мельнице скопом. Антось лежал на соломе и уже не стонал. На бледном лице осел иней…
В следующий раз, проходя опять тем же местом, я вспомнил вчерашнюю молитву. Настроение было другое, но… кто-то как будто упрекнул меня: «Ты стыдишься молиться, стыдишься признать
свою веру только потому, что это не принято…» Я опять положил книги на панель и
стал на колени…
Нужно только, чтобы в центре
стал ясный образ, а уже за ним в туманные глубины воображения, в бесконечную даль непознанного, неведомого в природе и жизни, потянутся
свои живые отголоски и будут уходить, дрожа, вспыхивая, плача, угасая.
Я нашел тогда
свою родину, и этой родиной
стала прежде всего русская литература {Эта часть истории моего современника вызвала оживленные возражения в некоторых органах украинской печати.
Позволю себе напомнить, что я пишу не критическую
статью и не литературное исследование, а только пытаюсь восстановить впечатление, которое молодежь моего поколения получала из
своего тогдашнего (правда, неполного) знакомства с самыми распространенными произведениями Шевченко.
Я почувствовал, без объяснений Авдиева, в чем дело… и прямая фигура Долгоногова
стала мне теперь неприятной. Однажды при встрече с ним на деревянных мостках я уступил ему дорогу, но поклонился запоздало и небрежно. Он повернулся, но, увидя, что я все-таки поклонился, тотчас же проследовал дальше
своей твердой размеренной походкой. Он не был мелочен и не обращал внимания на оттенки.
Зато в
своей среде, на
своей линии — брат
стал, действительно, известен.
После девяти часов я вышел из дому и
стал прохаживаться. Была поздняя осень. Вода в прудах отяжелела и потемнела, точно в ожидании морозов. Ночь была ясная, свежая, прохладный воздух звонок и чуток. Я был весь охвачен
своим чувством и
своими мыслями. Чувство летело навстречу знакомой маленькой тележке, а мысль искала доказательств бытия божия и бессмертия души.
Я дал себе слово, как только выдержу экзамен, тотчас же придти опять сюда,
стать на этом самом месте, глядеть на этот пейзаж и уловить, наконец, его выражение… А затем… глубоко заснуть под деревом, которое шумело рядом
своей темнозеленой листвой.
Порой попадались настоящие «талантливые натуры», а один, пан Корнилович, поражал даже отца, превосходно знавшего законы,
своей феноменальной памятью относительно
статей, примечаний и сенатских решений.
Когда я вспоминал
свою остроту, мне
становилось стыдно и краска заливала невольно мое лицо.
Вместо мутной зимней слякоти наступили легкие морозы, вечера
становились светлее, на небе искрились звезды, и серп луны кидал
свой мечтательный и неверный свет на спящие улицы, на старые заборы, на зеленую железную крышу дома Линдгорстов, на бревна шлагбаума и на терявшуюся в сумраке ленту шоссе.
Через некоторое время, однако, ему надоело бегать в библиотеку, и он воспользовался еще одной привилегией
своего возраста:
стал посылать меня менять ему книги…
Все
стало необыкновенно интересно, каждое лицо зажило
своею жизнью, каждое движение, слово, жест врезывались в память.