Неточные совпадения
Это была крошечная клетушка, шагов в шесть длиной, имевшая самый жалкий вид с
своими желтенькими, пыльными и всюду отставшими от стены обоями, и до того низкая, что чуть-чуть высокому человеку
становилось в ней жутко, и все казалось, что вот-вот стукнешься головой о потолок.
Эту тесьму сложил он вдвое, снял с себя
свое широкое, крепкое, из какой-то толстой бумажной материи летнее пальто (единственное его верхнее платье) и
стал пришивать оба конца тесьмы под левую мышку изнутри.
Он бросился к двери, прислушался, схватил шляпу и
стал сходить вниз
свои тринадцать ступеней, осторожно, неслышно, как кошка.
Свету было довольно, и он поскорей
стал себя оглядывать, всего, с ног до головы, все
свое платье: нет ли следов?
Что же касается пышной дамы, то вначале она так и затрепетала от грома и молнии; но странное дело: чем многочисленнее и крепче
становились ругательства, тем вид ее
становился любезнее, тем очаровательнее делалась ее улыбка, обращенная к грозному поручику. Она семенила на месте и беспрерывно приседала, с нетерпением выжидая, что наконец-то и ей позволят ввернуть
свое слово, и дождалась.
— Катай скорей и чаю, Настасья, потому насчет чаю, кажется, можно и без факультета. Но вот и пивцо! — он пересел на
свой стул, придвинул к себе суп, говядину и
стал есть с таким аппетитом, как будто три дня не ел.
Затем, с тою же медлительностью,
стал рассматривать растрепанную, небритую и нечесаную фигуру Разумихина, который в
свою очередь дерзко-вопросительно глядел ему прямо в глаза, не двигаясь с места.
Работники, очевидно, замешкались и теперь наскоро свертывали
свою бумагу и собирались домой. Появление Раскольникова почти не обратило на себя их внимания. Они о чем-то разговаривали. Раскольников скрестил руки и
стал вслушиваться.
В последнее время она
стала все чаще и больше разговаривать с
своею старшей девочкой, десятилетнею Поленькой, которая хотя и многого еще не понимала, но зато очень хорошо поняла, что нужна матери, и потому всегда следила за ней
своими большими умными глазками и всеми силами хитрила, чтобы представиться все понимающею.
Раскольников скоро заметил, что эта женщина не из тех, которые тотчас же падают в обмороки. Мигом под головою несчастного очутилась подушка — о которой никто еще не подумал; Катерина Ивановна
стала раздевать его, осматривать, суетилась и не терялась, забыв о себе самой, закусив
свои дрожавшие губы и подавляя крики, готовые вырваться из груди.
— Пошли-и-и! — крикнула на него Катерина Ивановна; он послушался окрика и замолчал. Робким, тоскливым взглядом отыскивал он ее глазами; она опять воротилась к нему и
стала у изголовья. Он несколько успокоился, но ненадолго. Скоро глаза его остановились на маленькой Лидочке (его любимице), дрожавшей в углу, как в припадке, и смотревшей на него
своими удивленными детски пристальными глазами.
С этого вечера, когда я узнал, как он всем вам был предан и как особенно вас, Катерина Ивановна, уважал и любил, несмотря на
свою несчастную слабость, с этого вечера мы и
стали друзьями…
«Конечно, — пробормотал он про себя через минуту, с каким-то чувством самоунижения, — конечно, всех этих пакостей не закрасить и не загладить теперь никогда… а
стало быть, и думать об этом нечего, а потому явиться молча и… исполнить
свои обязанности… тоже молча, и… и не просить извинения, и ничего не говорить, и… и уж, конечно, теперь все погибло!»
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился страх, и он
стал бояться за каждое слово
свое, за каждый жест, что было, конечно, стеснительно для человека и без того себе не доверявшего.
— Здоров, здоров! — весело крикнул навстречу входящим Зосимов. Он уже минут с десять как пришел и сидел во вчерашнем
своем углу на диване. Раскольников сидел в углу напротив, совсем одетый и даже тщательно вымытый и причесанный, чего уже давно с ним не случалось. Комната разом наполнилась, но Настасья все-таки успела пройти вслед за посетителями и
стала слушать.
— А чего ты опять краснеешь? Ты лжешь, сестра, ты нарочно лжешь, по одному только женскому упрямству, чтобы только на
своем поставить передо мной… Ты не можешь уважать Лужина: я видел его и говорил с ним.
Стало быть, продаешь себя за деньги и,
стало быть, во всяком случае поступаешь низко, и я рад, что ты, по крайней мере, краснеть можешь!
По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия, вследствие каких-нибудь комбинаций, никоим образом не могли бы
стать известными людям иначе как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право, и даже был бы обязан… устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными
свои открытия всему человечеству.
— То есть вы этим выражаете, что я хлопочу в
свой карман. Не беспокойтесь, Родион Романович, если б я хлопотал в
свою выгоду, то не
стал бы так прямо высказываться, не дурак же ведь я совсем. На этот счет открою вам одну психологическую странность. Давеча я, оправдывая
свою любовь к Авдотье Романовне, говорил, что был сам жертвой. Ну так знайте же, что никакой я теперь любви не ощущаю, н-никакой, так что мне самому даже странно это, потому что я ведь действительно нечто ощущал…
Да и вообще Петр Петрович принадлежал к разряду людей, по-видимому, чрезвычайно любезных в обществе и особенно претендующих на любезность, но которые, чуть что не по них, тотчас же и теряют все
свои средства и
становятся похожими скорее на мешки с мукой, чем на развязных и оживляющих общество кавалеров.
— Чтой-то вы уж совсем нас во власть
свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела. Да и пишете вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатным и снисходительным, потому что мы все бросили и, вам доверясь, сюда приехали, а
стало быть, и без того уж почти в вашей власти состоим.
— Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь…
свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная;
стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
Выходило, что или тот человек еще ничего не донес, или… или просто он ничего тоже не знает и сам,
своими глазами, ничего не видал (да и как он мог видеть?), а
стало быть, все это, вчерашнее, случившееся с ним, Раскольниковым, опять-таки было призрак, преувеличенный раздраженным и больным воображением его.
И так сильно было его негодование, что тотчас же прекратило дрожь; он приготовился войти с холодным и дерзким видом и дал себе слово как можно больше молчать, вглядываться и вслушиваться и, хоть на этот раз, по крайней мере, во что бы то ни
стало победить болезненно раздраженную натуру
свою.
— Да я там же, тогда же в воротах с ними стоял, али запамятовали? Мы и рукомесло
свое там имеем, искони. Скорняки мы, мещане, на дом работу берем… а паче всего обидно
стало…
В коммуне эта роль изменит всю теперешнюю
свою сущность, и что здесь глупо, то там
станет умно, что здесь, при теперешних обстоятельствах, неестественно, то там
станет совершенно естественно.
Не явилась тоже и одна тонная дама с
своею «перезрелою девой», дочерью, которые хотя и проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно,
стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
Затем она еще раз гордо и с достоинством осмотрела
своих гостей и вдруг с особенною заботливостью осведомилась громко и через стол у глухого старичка: «Не хочет ли он еще жаркого и давали ли ему лиссабонского?» Старичок не ответил и долго не мог понять, о чем его спрашивают, хотя соседи для смеху даже
стали его расталкивать. Он только озирался кругом разиня рот, чем еще больше поджег общую веселость.
Амалия Ивановна не снесла и тотчас же заявила, что ее «фатер аус Берлин буль ошень, ошень важны шеловек и обе рук по карман ходиль и всё делал этак: пуф! пуф!», и чтобы действительнее представить
своего фатера, Амалия Ивановна привскочила со стула, засунула
свои обе руки в карманы, надула щеки и
стала издавать какие-то неопределенные звуки ртом, похожие на пуф-пуф, при громком хохоте всех жильцов, которые нарочно поощряли Амалию Ивановну
своим одобрением, предчувствуя схватку.
Теперь прошу особенного внимания: представьте себе, что если б ему удалось теперь доказать, что Софья Семеновна — воровка, то, во-первых, он доказал бы моей сестре и матери, что был почти прав в
своих подозрениях; что он справедливо рассердился за то, что я поставил на одну доску мою сестру и Софью Семеновну, что, нападая на меня, он защищал,
стало быть, и предохранял честь моей сестры, а
своей невесты.
И, накинув на голову тот самый зеленый драдедамовый платок, о котором упоминал в
своем рассказе покойный Мармеладов, Катерина Ивановна протеснилась сквозь беспорядочную и пьяную толпу жильцов, все еще толпившихся в комнате, и с воплем и со слезами выбежала на улицу — с неопределенною целью где-то сейчас, немедленно и во что бы то ни
стало найти справедливость.
Он ничего не мог выговорить. Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того, что теперь с ним делалось. Она тихо подошла к нему, села на постель подле и ждала, не сводя с него глаз. Сердце ее стучало и замирало.
Стало невыносимо: он обернул к ней мертво-бледное лицо
свое; губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по сердцу Сони.
Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими
своими пальцами,
стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо.
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему
стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть
своих мук, и вдруг теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он
стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
— Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне
свой крест, а я ей
свой образок дала. Я теперь Лизаветин
стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! — упрашивала она. — Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем!..
Раскольников вошел в
свою каморку и
стал посреди ее.
Все,
стало быть, это вздор, и нет тут никакой
своей, вернее всего,
стало быть, сумасшествие.
По обыкновению
своему, он, оставшись один, с двадцати шагов впал в глубокую задумчивость. Взойдя на мост, он остановился у перил и
стал смотреть на воду.
Но тот, казалось, приближался таинственно и осторожно. Он не взошел на мост, а остановился в стороне, на тротуаре, стараясь всеми силами, чтоб Раскольников не увидал его. Дуню он уже давно заметил и
стал делать ей знаки. Ей показалось, что знаками
своими он упрашивал ее не окликать брата и оставить его в покое, а звал ее к себе.
— Не твой револьвер, а Марфы Петровны, которую ты убил, злодей! У тебя ничего не было
своего в ее доме. Я взяла его, как
стала подозревать, на что ты способен. Смей шагнуть хоть один шаг, и, клянусь, я убью тебя!
Он перекрестился несколько раз. Соня схватила
свой платок и накинула его на голову. Это был зеленый драдедамовый платок, вероятно тот самый, про который упоминал тогда Мармеладов, «фамильный». У Раскольникова мелькнула об этом мысль, но он не спросил. Действительно, он уже сам
стал чувствовать, что ужасно рассеян и как-то безобразно встревожен. Он испугался этого. Его вдруг поразило и то, что Соня хочет уйти вместе с ним.
В публичных каретах, [Публичные кареты — казенные кареты почтового ведомства.] в лавках, поймав хоть какого-нибудь слушателя, наводила разговор на
своего сына, на его
статью, как он помогал студенту, был обожжен на пожаре и прочее.
Стала все прибирать в квартире и готовиться к встрече,
стала отделывать назначавшуюся ему комнату (
свою собственную), отчищать мебель, мыть и надевать новые занавески и прочее.
Но те люди вынесли
свои шаги, и потому они правы, а я не вынес, и,
стало быть, я не имел права разрешить себе этот шаг».