Неточные совпадения
В мои глаза в первый еще раз в
жизни попадало столько огня, пожарные каски и гимназист с короткой ногой, и я внимательно рассматривал
все эти предметы
на глубоком фоне ночной тьмы.
Вот скудная канва,
на которой, однако, вышиты были узоры
всей человеческой
жизни…
И когда я опять произнес «Отче наш», то молитвенное настроение затопило душу приливом какого-то особенного чувства: передо мною как будто раскрылась трепетная
жизнь этой огненной бесконечности, и
вся она с бездонной синевой в бесчисленными огнями, с какой-то сознательной лаской смотрела с высоты
на глупого мальчика, стоявшего с поднятыми глазами в затененном углу двора и просившего себе крыльев… В живом выражении трепетно мерцающего свода мне чудилось безмолвное обещание, ободрение, ласка…
Одни верили в одно, другие — в другое, но
все чувствовали, что идет
на застоявшуюся
жизнь что-то новое, и всякая мелочь встречалась тревожно, боязливо, чутко…
Наконец я подошел к воротам пансиона и остановился… Остановился лишь затем, чтобы продлить ощущение особого наслаждения и гордости, переполнявшей
все мое существо. Подобно Фаусту, я мог сказать этой минуте: «Остановись, ты прекрасна!» Я оглядывался
на свою короткую еще
жизнь и чувствовал, что вот я уже как вырос и какое, можно сказать, занимаю в этом свете положение: прошел один через две улицы и площадь, и
весь мир признает мое право
на эту самостоятельность…
По остальным предметам я шел прекрасно,
все мне давалось без особенных усилий, и основной фон моих воспоминаний этого периода — радость развертывающейся
жизни, шумное хорошее товарищество, нетрудная, хотя и строгая дисциплина, беготня
на свежем воздухе и мячи, летающие в вышине.
На монастырской площадке тоже
все успокоилось, и
жизнь стала входить в обычную колею.
На широкое крыльцо кляштора выглянули старые монахини и, видя, что
все следы наваждения исчезли, решили докончить прогулку. Через несколько минут опять степенно закружились вереницы приютянок в белых капорах, сопровождаемые степенными сестрами — бригитками. Старуха с четками водворилась
на своей скамье.
Долгая «николаевская» служба уже взяла
всю его
жизнь, порвала
все семейные связи, и старое солдатское сердце пробавлялось хоть временными привязанностями
на стоянках…
Это было мгновение, когда заведомо для
всех нас не стало человеческой
жизни… Рассказывали впоследствии, будто Стройновский просил не завязывать ему глаз и не связывать рук. И будто ему позволили. И будто он сам скомандовал солдатам стрелять… А
на другом конце города у знакомых сидела его мать. И когда комок докатился до нее, она упала, точно скошенная…
Счастливая особенность детства — непосредственность впечатлений и поток яркой
жизни, уносящий
все вперед и вперед, — не позволили и мне остановиться долго
на этих национальных рефлексиях… Дни бежали своей чередой, украинский прозелитизм не удался; я перестрадал маленькую драму разорванной детской дружбы, и вопрос о моей «национальности» остался пока в том же неопределенном положении…
Шел я далеко не таким победителем, как когда-то в пансион Рыхлинского. После вступительного экзамена я заболел лихорадкой и пропустил почти
всю первую четверть.
Жизнь этого огромного «казенного» учреждения шла без меня
на всех парах, и я чувствовал себя ничтожным, жалким, вперед уже в чем-то виновным. Виновным в том, что болел, что ничего не знаю, что я, наконец, так мал и не похож
на гимназиста… И иду теперь беззащитный навстречу Киченку, Мине, суровым нравам и наказаниям…
Крыштанович уверенным шагом повел меня мимо прежней нашей квартиры. Мы прошли мимо старой «фигуры»
на шоссе и пошли прямо. В какой-то маленькой лавочке Крыштанович купил две булки и кусок колбасы. Уверенность, с какой он делал эту покупку и расплачивался за нее серебряными деньгами, тоже импонировала мне: у меня только раз в
жизни было пятнадцать копеек, и когда я шел с ними по улице, то мне казалось, что
все знают об этой огромной сумме и кто-нибудь непременно затевает меня ограбить…
Ужасная весть обтекает Россию
Об умысле злом
на царя…
Но чудо свершилось пред
всеми в очию,
Венчанную
жизнь сохраня…
Короткая фраза упала среди наступившей тишины с какой-то грубою резкостью.
Все были возмущены цинизмом Петра, но — он оказался пророком. Вскоре пришло печальное известие: старший из сыновей умер от раны
на одном из этапов, а еще через некоторое время кто-то из соперников сделал донос
на самый пансион. Началось расследование, и лучшее из училищ, какое я знал в своей
жизни, было закрыто. Старики ликвидировали любимое дело и уехали из города.
Теперь я люблю воспоминание об этом городишке, как любят порой память старого врага. Но, боже мой, как я возненавидел к концу своего пребывания эту затягивающую, как прудовой ил, лишенную живых впечатлений будничную
жизнь, высасывавшую энергию, гасившую порывы юного ума своей безответностью
на все живые запросы, погружавшую воображение в бесплодно — романтическое ленивое созерцание мертвого прошлого.
По возвращении
на родину его тоже сопровождали злые духи: в его квартире
все предметы — столы, стулья, подсвечники, горшки и бутылки — жили своей собственной
жизнью, передвигались, стучали, летали из угла в угол.
И подумать только, что
все это улеглось
на расстоянии менее чем двадцати максимальных человеческих
жизней.
Тяжба тянулась долго, со всякими подходами, жалобами, отзывами и доносами.
Вся слава ябедника шла прахом. Одолеть капитана стало задачей его
жизни, но капитан стоял, как скала, отвечая
на патетические ябеды язвительными отзывами,
все расширявшими его литературную известность. Когда капитан читал свои произведения, слушатели хлопали себя по коленкам и громко хохотали, завидуя такому необыкновенному «дару слова», а Банькевич изводился от зависти.
Могила отца была обнесена решеткой и заросла травой. Над ней стоял деревянный крест, и краткая надпись передавала кратчайшее содержание
жизни: родился тогда-то, был судьей, умер тогда-то…
На камень не было денег у осиротевшей семьи. Пока мы были в городе, мать и сестра каждую весну приносили
на могилу венки из цветов. Потом нас
всех разнесло по широкому свету. Могила стояла одинокая, и теперь, наверное, от нее не осталось следа…
В погожие сумерки «
весь город» выходил
на улицу, и
вся его
жизнь в эти часы переливалась пестрыми волнами между тюрьмой —
на одной стороне и почтовой станцией —
на другой.
В одно время здесь собралась группа молодежи. Тут был, во — первых, сын капитана, молодой артиллерийский офицер. Мы помнили его еще кадетом, потом юнкером артиллерийского училища. Года два он не приезжал, а потом явился новоиспеченным поручиком, в свежем с иголочки мундире, в блестящих эполетах и сам
весь свежий, радостно сияющий новизной своего положения, какими-то обещаниями и ожиданиями
на пороге новой
жизни.
Они перекрывались фактами
жизни, как небесная синева перекрывается быстро несущимися светлыми, громоздящимися друг
на друга облаками, развертывающими
все новые образы, комбинации и формы…
— У вас маленькие желания и маленькие задачи. Поэтому вы
всего достигнете в
жизни: окончите курс, поступите
на службу, женитесь… И
жизнь ваша покатится по ровной, гладкой дороге…
— Мне суждена другая доля… Меня манит недостижимое.
Жизнь моя пройдет бурно… Уничтожая
все на своем пути, принося страдания
всем, кого роковая судьба свяжет со мною. И прежде
всего тем, кого я люблю.
Ехать вот так же
все вперед и вперед, куда-то
на простор, к новой
жизни.