Неточные совпадения
И в таком виде
дело выйдет за пределы уездного суда в сенат, а
может быть, и выше.
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не
могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же
дней и, наконец, стал калекой…
На следующий
день наш двор наполнился множеством людей, принесли хоругви, и огромный катафалк не
мог въехать с переулка.
Мне стало страшно, и я инстинктивно посмотрел на отца… Как хромой, он не
мог долго стоять и молился, сидя на стуле. Что-то особенное отражалось в его лице. Оно было печально, сосредоточенно, умиленно. Печали было больше, чем умиления, и еще было заметно какое-то заутреннее усилие. Он как будто искал чего-то глазами в вышине, под куполом, где ютился сизый дымок ладана, еще пронизанный последними лучами уходящего
дня. Губы его шептали все одно слово...
И я понимал, что если это
может случиться, то, конечно, не среди суетливого
дня и даже не в томительный и сонный полдень, когда все-таки падение с неба крыльев привлечет праздное внимание.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня
могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и
дело свистела в воздухе.
Чем это объяснить, — я не знаю, — вероятно, боязнью режущих орудий: но раз принявшись за бритву, Уляницкий уже не
мог прервать трудного
дела до конца.
Несколько
дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не
мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Дело это сразу пошло не настоящей дорогой. Мне казалось, что этот рослый человек питает неодолимое презрение к очень маленьким мальчикам, а я и еще один товарищ, Сурин, были самые малые ростом во всем пансионе. И оба не
могли почему-то воспринять от Пашковского ни одного «правила» и особенно ни одной «поверки»…
— Так… — ответил он, — тебе до этого не
может быть
дела… Ты — москаль.
Прелин, наоборот, не упоминая ни словом о побеге, вызвал мальчика к кафедре, с серьезным видом спросил, когда он
может наверстать пропущенное, вызвал его в назначенный
день и с подчеркнутой торжественностью поставил пять с плюсом.
Такие ростки я, должно быть, вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров «старших» о непопулярной реформе. Перед моими глазами были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове,
может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего
дня и начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.
Этот вопрос стал центром в разыгравшемся столкновении. Прошло
дня два, о жалобе ничего не было слышно. Если бы она была, — Заруцкого прежде всего вызвал бы инспектор Рущевич для обычного громового внушения, а
может быть, даже прямо приказал бы уходить домой до решения совета. Мы ждали… Прошел
день совета… Признаков жалобы не было.
Это столкновение сразу стало гимназическим событием. Матери я ничего не говорил, чтобы не огорчать ее, но чувствовал, что
дело может стать серьезным. Вечером ко мне пришел один из товарищей, старший годами, с которым мы были очень близки. Это был превосходный малый, туговатый на ученье, но с большим житейским смыслом. Он сел на кровати и, печально помотав головой, сказал...
Дело кончилось благополучно. Показания учеников были в мою пользу, но особенно поддержал меня сторож Савелий, философски, с колокольчиком подмышкой, наблюдавший всю сцену. Впрочем, он показал только правду: Дитяткевич первый обругал меня и рванул за шинель. Меня посадили в карцер, Дитяткевичу сделали замечание. Тогда еще ученик
мог быть более правым, чем «начальство»…
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась серая фигурка на белом снегу, сердце все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна.
Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не
мог и не хотел примириться с мыслью, что этой девочки совсем нет на свете.
— Пуще всего — без гордости, без пренебрежения! — с живостью прибавил он, — это все противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой, что если ты не
можешь разделить моей сумасшедшей мечты, так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера…
Татарский пролив и племенная, нередкая в истории многих имеющих один корень народов вражда
могла разделить навсегда два племени, из которых в одно, китайское, подмешались, пожалуй, и манчжуры, а в другое, японское, — малайцы, которых будто бы японцы, говорит Кемпфер, застали в Нипоне и вытеснили вон.