Неточные совпадения
И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта
за чертой, что мог, о
его жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил в моей душе — и более дорогой, и более знакомый, чем прежде.
— Ну, кому, скажи, пожалуйста, вред от благодарности, — говорил мне один добродетельный подсудок, «не бравший взяток», — подумай: ведь дело кончено, человек чувствует, что всем тебе обязан, и идет с благодарной душой… А ты
его чуть не собаками…
За что?
Он признавал себя ответственным лишь
за свою личную деятельность.
Едкое чувство вины
за общественную неправду
ему было совершенно незнакомо.
Если
за это придется пострадать,
он пострадает, но в деле номер такой-то всякая строка, внесенная
его рукой, будет чиста от неправды.
Если сенат согласится с
его соображениями, —
он будет искренно рад
за правую сторону.
Если и сенаторов подкупят сила и деньги, — это дело
их совести, и когда-нибудь
они ответят
за это, если не перед царем, то перед богом…
Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом, —
он, судья, так же не ответственен
за это, как и
за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка…
Внутренние
их устои не колебались анализом, и честные люди того времени не знали глубокого душевного разлада, вытекающего из сознания личной ответственности
за «весь порядок вещей»…
В молодых годах
он был очень красив и пользовался огромным успехом у женщин. По — видимому, весь избыток молодых, может быть, недюжинных сил
он отдавал разного рода предприятиям и приключениям в этой области, и это продолжалось
за тридцать лет. Собственная практика внушила
ему глубокое недоверие к женской добродетели, и, задумав жениться,
он составил своеобразный план для ограждения своего домашнего спокойствия…
Относительно этого человека было известно, что
он одно время был юридическим владельцем и фактическим распорядителем огромного имения, принадлежавшего графам В. Старый граф смертельно заболел, когда
его сын, служивший в гвардии в Царстве Польском был
за что-то предан военному суду.
Когда через несколько лет молодой граф, отличавшийся безумною храбростью в сражениях с горцами, был прощен и вернулся на родину, то шляхтич пригласил соседей, при
них сдал, как простой управляющий, самый точный отчет по имениям и огромные суммы, накопленные
за время управления.
Прежде чем сесть
за обеденный стол,
он обыкновенно обходил гостиную, рассматривая и трогая руками находившиеся в ней предметы.
А так как
он был человек с фантазиями и верил в чудодейственные универсальные средства, то нам пришлось испытать на себе благодетельное действие аппретур на руках, фонтанелей
за ушами, рыбьего жира с хлебом и солью, кровоочистительного сиропа Маттеи, пилюль Мориссона и даже накалывателя некоего Боншайта, который должен был тысячью мелких уколов усиливать кровообращение.
— Некоторые философы думают, — сказал
он в другой раз опять
за столом, — что бога нет.
— Это, конечно, заблуждение разума, — сказал отец и прибавил убежденно и несколько торжественно: — Бог, дети, есть, и
он все видит… все. И тяжко наказывает
за грехи…
Но почти до конца своей жизни
он сохранил умственные запросы, и первые понятия, выходящие
за пределы известного мне тогда мира, понятия о том, что есть бог и есть какая-то наука, исследующая природу души и начало мира, мы, дети, получили от этого простодушного полуобразованного человека.
Я не знаю, что это
за имя, но
его так звали, и нам имя нравилось, как и
он сам.
И каждый раз, когда
он приходил к нам, у нас начинался живой веселый кавардак, часто переходивший далеко
за обычные границы наших шалостей.
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и
его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит
за стеклом нашего окна…
Страшен был не
он, с
его хвостом, рогами и даже огнем изо рта. Страшно было ощущение какого-то другого мира, с
его вмешательством, непонятным, таинственным и грозным… Всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, «наглою» смертью «без покаяния», — нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме — дыхание ночного ветра
за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла…
О дальнейшем не думалось; все мысли устремились к одному, взлететь над городом, видеть внизу огоньки в домах, где люди сидят
за чайными столами и ведут обычные разговоры, не имея понятия о том, что я ношусь над
ними в озаренной таинственной синеве и гляжу оттуда на
их жалкие крыши.
Кинув еще быстрый взгляд кругом и прикрывая что-то полой халата,
он шмыгал
за угол, направляясь на задний двор, откуда вскоре возвращался тем же порядком.
Мы свято исполняли этот договор, и в критический момент, когда пан Уляницкий, взяв себя
за кончик носа и выпятив языком щеку, осторожно обходил бритвой усы или подбривал бородку около горла, мы старались даже затаить дыхание, пока
он не вытирал в последний раз бритву и не убирал прибора.
После этого
он умывался, неистово тер шею и щеки полотенцем, пудрился, фиксатуарил и вытягивал кончики усов и затем скрывался
за ширму.
Знакомство с купленным мальчиком завязать было трудно. Даже в то время, когда пан Уляницкий уходил в свою должность,
его мальчик сидел взаперти, выходя лишь
за самыми необходимыми делами: вынести сор, принести воды, сходить с судками
за обедом. Когда мы при случае подходили к
нему и заговаривали,
он глядел волчком, пугливо потуплял свои черные круглые глаза и старался поскорее уйти, как будто разговор с нами представлял для
него опасность.
Мало — помалу, однако, сближение начиналось. Мальчик перестал опускать глаза, останавливался, как будто соблазняясь заговорить, или улыбался, проходя мимо нас. Наконец однажды, встретившись с нами
за углом дома,
он поставил на землю грязное ведро, и мы вступили в разговор. Началось, разумеется, с вопросов об имени, «сколько тебе лет», «откуда приехал» и т. д. Мальчик спросил в свою очередь, как нас зовут, и… попросил кусок хлеба.
В нашей семье нравы вообще были мягкие, и мы никогда еще не видели такой жестокой расправы. Я думаю, что по силе впечатления теперь для меня могло бы быть равно тогдашнему чувству разве внезапное на моих глазах убийство человека. Мы
за окном тоже завизжали, затопали ногами и стали ругать Уляницкого, требуя, чтобы
он перестал бить Мамерика. Но Уляницкий только больше входил в азарт; лицо у
него стало скверное, глаза были выпучены, усы свирепо торчали, и розга то и дело свистела в воздухе.
Очень вероятно, что мы могли бы доплакаться до истерики, но тут случилось неожиданное для нас обстоятельство: у Уляницкого на окне были цветочные горшки,
за которыми
он ухаживал очень старательно.
К нашему величайшему удивлению,
он не только не пожаловался, но еще, взяв кого-то из нас
за подбородок, стал фальшиво сладким голосом расхваливать перед матерью «милых деток», с которыми
он живет в большой дружбе.
Однажды, когда
он весь погрузился в процесс бритья и, взяв себя
за кончик носа, выпятил языком подбриваемую щеку, старший брат отодвинул через форточку задвижку окна, осторожно спустился в комнату и открыл выходную дверь. Обеспечив себе таким образом отступление,
он стал исполнять среди комнаты какой-то дикий танец: прыгал, кривлялся, вскидывал ноги выше головы и кричал диким голосом: «Гол, шлеп, тана — на»…
На
его лице не дрогнул ни один мускул,
он так же тщательно держал себя
за кончик носа, подбривая усы, и так же выпячивал языком щеки.
Появлялось
оно, разумеется, ночью,
за речкой, против слободки — высокое, белое.
Для этого,
за сравнительно дешевое вознаграждение водкой,
он переправился в сумерках
за речку и притаился под кручей.
Отец дал нам свое объяснение таинственного события. По
его словам, глупых людей пугал какой-то местный «гультяй» — поповский племянник, который становился на ходули, драпировался простынями, а на голову надевал горшок с углями, в котором были проделаны отверстия в виде глаз и рта. Солдат будто бы схватил
его снизу
за ходули, отчего горшок упал, и из
него посыпались угли. Шалун заплатил солдату
за молчание…
Нам очень нравилось это юмористическое объяснение, побеждавшее ужасное представление о воющем привидении, и мы впоследствии часто просили отца вновь рассказывать нам это происшествие. Рассказ кончался веселым смехом… Но это трезвое объяснение на кухне не произвело ни малейшего впечатления. Кухарка Будзиньская, а
за ней и другие объяснили дело еще проще: солдат и сам знался с нечистой силой;
он по — приятельски столковался с «марой», и нечистый ушел в другое место.
Мужик очень испугался и перед третьей ночью выкопал котелок и принес в хату. Когда чорт опять явился со своим требованием, мужик, по
его приказу, открыл оконце и повесил котелок
за железное ухо на рога своего страшного гостя…
Отец сам рассказал нам, смеясь, эту историю и прибавил, что верят этому только дураки, так как это просто старая сказка; но простой, темный народ верил, и кое — где уже полиция разгоняла толпы, собиравшиеся по слухам, что к
ним ведут «рогатого попа». На кухне у нас следили
за поповским маршрутом: передавали совершенно точно, что поп побывал уже в Петербурге, в Москве, в Киеве, даже в Бердичеве и что теперь
его ведут к нам…
На следующее утро
они были уже далеко
за заставой, а через несколько дней говорили, что проволока доведена до Бродов и соединена с заграничной…
Чиновник Попков представлялся необыкновенно сведущим человеком:
он был выгнан со службы неизвестно
за что, но в знак своего прежнего звания носил старый мундир с форменными пуговицами, а в ознаменование теперешних бедствий — ноги
его были иной раз в лаптях.
Они только что привалили из деревни,
за плечами у многих были берестяные кошелки или через плечо — холщовые торбы.
Просто, реально и тепло автор рассказывал, как Фомка из Сандомира пробивал себе трудную дорогу в жизни, как
он нанялся в услужение к учителю в монастырской школе, как потом получил позволение учиться с другими учениками, продолжая чистить сапоги и убирать комнату учителя, как сначала над
ним смеялись гордые паничи и как
он шаг
за шагом обгонял
их и первым кончил школу.
Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и «умирающий». При
его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор…
Я прижался в своем уголке, стараясь, чтобы
он меня не заметил, но вместе что-то мешало мне выскользнуть из комнаты. Это был страх
за отца: Дешерт был огромный и злой, а хромой отец казался слабым и беззащитным.
Они производили впечатление угрюмой покорности судьбе, а бабы, которых полиция оттирала
за шпалеры солдат, по временам то тяжко вздыхали, то принимались голосить.
В пансионе Окрашевской учились одни дети, и я чувствовал себя там ребенком. Меня привозили туда по утрам, и по окончании урока я сидел и ждал, пока
за мной заедет кучер или зайдет горничная. У Рыхлинскогс учились не только маленькие мальчики, но и великовозрастные молодые люди, умевшие уже иной раз закрутить порядочные усики. Часть из
них училась в самом пансионе, другие ходили в гимназию. Таким образом я с гордостью сознавал, что впервые становлюсь членом некоторой корпорации.
К завтраку, когда все воспитанники уселись
за пять или шесть столов, причем
за средним сидел сам Рыхлинский, а
за другими —
его жена, дочь и воспитатели, Рыхлинский спросил по — французски...
Педагогические приемы у пана Пашковского были особенные:
он брал малыша
за талию, ставил
его рядом с собою и ласково клал на голову левую руку. Малыш сразу чувствовал, что к поверхности коротко остриженной головы прикоснулись пять заостренных, как иголки, ногтей, через которые, очевидно, математическая мудрость должна проникнуть в голову.
При этом мосье Гюгенет, раздетый, садился на откосе песчаного берега и зорко следил
за всеми, поощряя малышей, учившихся плавать, и сдерживая излишние проказы старших. Затем
он командовал всем выходить и лишь тогда кидался сам в воду. При этом
он делал с берега изумительные сальтомортале, фыркал, плескался и уплывал далеко вдоль реки.
Когда мы вернулись в пансион, оба провинившиеся были уже тут и с тревогой спрашивали, где Гюгенет и в каком мы
его оставили настроении. Француз вернулся к вечернему чаю; глаза у
него были веселые, но лицо серьезно. Вечером мы по обыкновению сидели в ряд
за длинными столами и, закрыв уши, громко заучивали уроки. Шум при этом стоял невообразимый, а мосье Гюгенет, строгий и деловитый, ходил между столами и наблюдал, чтобы не было шалостей.