Неточные совпадения
Если хочешь стать крепким,
жить долгие годы,
Купайся, обливайся,
пей холодную воду…
Тот дом, в котором, казалось мне, мы
жили «всегда»,
был расположен в узком переулке, выбегавшем на небольшую площадь. К ней сходилось несколько улиц; две из них вели на кладбища.
Наш флигель стоял в глубине двора, примыкая с одной стороны к каменице, с другой — к густому саду. За ним
был еще флигелек, где
жил тоже с незапамятных времен военный доктор Дударев.
Он говорил, что
жить «ничего, можно», только хочется
есть, и по ночам сначала
было страшно.
Может
быть, просто потому что дети слишком сильно
живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними те или другие широкие связи, но только я как-то совсем не помню связи между намерениями царя относительно всех крестьян и всех помещиков — и ближайшей судьбой, например, Мамерика и другого безыменного нашего знакомца.
Знакомство с деревней, которое я вынес из этого чтения,
было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает —
было ли бы оно вернее, если бы я в то время только
жил среди сутолоки крепостных отношений… Оно
было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда «идеальные») отражения.
Дешерт
был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни. В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него
было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние
жили в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла только плакать тайком. Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился…
Я лично ничего подобного не видел, может
быть, потому, что
жил в городе…
Жили мы на Волыни, то
есть в той части правобережной Малороссии, которая дольше, чем другие, оставалась во владении Польши.
Мы остались и
прожили около полугода под надзором бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня
были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству: уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Мост исчез, исчезли позади и сосны Врангелевки, последние грани того мирка, в котором я
жил до сих пор. Впереди развертывался простор, неведомый и заманчивый. Солнце
было еще высоко, когда мы подъехали к первой станции, палевому зданию с красной крышей и готической архитектурой.
Одного из таких старых дубов человеческого леса я видел в Гарном Луге в лице Погорельского. Он
жил сознательною жизнью в семидесятых и восьмидесятых годах XVIII века. Если бы я сам тогда
был умнее и любопытнее, то мог бы теперь людям двадцатого века рассказать со слов очевидца события времен упадка Польши за полтора столетия назад.
— Вот это видно, что паны когда-то
жили, — сказал он, увидя меня. И, как-то особенно вздохнув, прибавил: — Паны
были настоящие…
В усадьбе капитана
жил некоторое время молодой землемер, и
была «покоевая панна» (нечто почетнее обыкновенной горничной) из обнищавшей шляхты.
Вскоре Игнатович уехал в отпуск, из которого через две недели вернулся с молоденькой женой. Во втором дворе гимназии
было одноэтажное здание, одну половину которого занимала химическая лаборатория. Другая половина стояла пустая; в ней
жил только сторож, который называл себя «лабаторщиком» (от слова «лабатория»). Теперь эту половину отделали и отвели под квартиру учителя химии. Тут и водворилась молодая чета.
Я
был в последнем классе, когда на квартире, которую содержала моя мать,
жили два брата Конахевичи — Людвиг и Игнатий. Они
были православные, несмотря на неправославное имя старшего. Не обращая внимания на насмешки священника Крюковского, Конахевич не отказывался от своего имени и на вопросы в классе упрямо отвечал: «Людвиг. Меня так окрестили».
Это
был первый «агитатор», которого я увидел в своей жизни. Он
прожил в городе несколько дней, ходил по вечерам гулять на шоссе, привлекая внимание своим студенческим видом, очками, панамой, длинными волосами и пледом. Я иной раз ходил с ним, ожидая откровений. Но студент молчал или говорил глубокомысленные пустяки…
Неточные совпадения
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал
было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по
жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и все помутилось.
Чтобы ему, если и тетка
есть, то и тетке всякая пакость, и отец если
жив у него, то чтоб и он, каналья, околел или поперхнулся навеки, мошенник такой!
Хлестаков. Я люблю
поесть. Ведь на то
живешь, чтобы срывать цветы удовольствия. Как называлась эта рыба?
Трудись! Кому вы вздумали // Читать такую проповедь! // Я не крестьянин-лапотник — // Я Божиею милостью // Российский дворянин! // Россия — не неметчина, // Нам чувства деликатные, // Нам гордость внушена! // Сословья благородные // У нас труду не учатся. // У нас чиновник плохонький, // И тот полов не выметет, // Не станет печь топить… // Скажу я вам, не хвастая, //
Живу почти безвыездно // В деревне сорок лет, // А от ржаного колоса // Не отличу ячменного. // А мне
поют: «Трудись!»
— А что? запишешь в книжечку? // Пожалуй, нужды нет! // Пиши: «В деревне Басове // Яким Нагой
живет, // Он до смерти работает, // До полусмерти
пьет!..»