Неточные совпадения
Вдова вела процесс «по праву бедности», не внося гербовых пошлин, и все предсказывали ей неудачу,
так как дело все-таки было запутанное,
а на суд было оказано давление.
Бедные лошади худели и слабели, но отец до
такой степени верил в действительность научного средства, что совершенно не замечал этого,
а на тревожные замечания матери:
как бы лошади от этой науки не издохли, отвечал...
— То-то вот и есть, что ты дурак! Нужно, чтобы значило, и чтобы было с толком, и чтобы другого слова
как раз с
таким значением не было…
А так — мало ли что ты выдумаешь!.. Ученые не глупее вас и говорят не на смех…
Наутро весь табор оказался в полном беспорядке,
как будто невидимая сила перетрясла его и перешвыряла
так, что возы оказались перемешаны, хозяева очутились на чужих возах,
а иных побросало даже совсем вон из табора в степь…
— Вот ты, Будзиньская, старая женщина,
а рассказываешь
такие глупости…
Как тебе не стыдно? Перепились твои чумаки пьяные, вот и все…
Он говорил с печальным раздумием. Он много и горячо молился,
а жизнь его была испорчена. Но обе эти сентенции внезапно слились в моем уме,
как пламя спички с пламенем зажигаемого фитиля. Я понял молитвенное настроение отца: он, значит, хочет чувствовать перед собой бога и чувствовать, что говорит именно ему и что бог его слышит. И если
так просить у бога, то бог не может отказать, хотя бы человек требовал сдвинуть гору…
Объяснение отца относительно молитвы загорелось во мне неожиданной надеждой. Если это верно, то ведь дело устраивается просто: стоит только с верой, с настоящей верой попросить у бога пару крыльев… Не
таких жалких
какие брат состряпал из бумаги и дранок.
А настоящих с перьями,
какие бывают у птиц и ангелов. И я полечу!
Мое настроение падало. Я чувствовал, что мать меня сейчас хватится и пошлет разыскивать,
так как братья и сестры, наверное, уже спят. Нужно бы еще повторить молитву, но… усталость быстро разливалась по всему телу, ноги начали ныть от ходьбы,
а главное — я чувствовал, что уже сомневаюсь. Значит, ничего не выйдет.
Закончилось это большим скандалом: в один прекрасный день баба Люба, уперев руки в бока, ругала Уляницкого на весь двор и кричала, что она свою «дытыну» не даст в обиду, что учить, конечно, можно, но не
так… Вот посмотрите, добрые люди: исполосовал у мальчика всю спину. При этом баба Люба
так яростно задрала у Петрика рубашку, что он завизжал от боли,
как будто у нее в руках был не ее сын,
а сам Уляницкий.
Но, во всяком случае, это обстоятельство делало нового пришельца предметом интересным,
так как мы видела разных мальчиков,
а купленных мальчиков еще не видели ни разу.
Осенью пришли во двор молодые с «музыками»,
а на посыпанной песком площадке двора Иохим со «свахами и дружинами» отплясывал
такого казачка,
какого я уже никогда не видывал впоследствии.
Поп радостно прибежал к своей попадье и, наклонив рога, сказал: «Снимай грошi». Но когда попадья захотела снять котелок, то оказалось, что он точно прирос к рогам и не поддавался. «Ну,
так разрежь шов и сними с кожей». Но и тут,
как только попадья стала ножницами резать шов, — пол закричал не своим голосом, что она режет ему жилы. Оказалось, что червонцы прикипели к котлу, котел прирос к рогам,
а бычья кожа — к попу…
—
А… вот
как!.. Ну,
так вот я вам говорю… Пока они еще мои… Пока вы там сочиняете свои подлые проекты… Я… я…
—
А —
а, — протянул офицер с
таким видом,
как будто он одинаково не одобряет и Мазепу, и Жолкевского,
а затем удалился с отцом в кабинет. Через четверть часа оба вышли оттуда и уселись в коляску. Мать и тетки осторожно, но с тревогой следили из окон за уезжавшими. Кажется, они боялись, что отца арестовали…
А нам казалось странным, что
такая красивая, чистенькая и приятная фигура может возбуждать тревогу…
Но по тем сечением обычным,
Как секут повсюду дураков,
А таким,
какое счел приличным
Николай Иваныч Пирогов.
Я б хотел, чтоб для меня собрался
Весь педагогический совет
И о том чтоб долго препирался,
Сечь меня за Лютера, иль нет…
И именно
таким,
как Прелин. Я сижу на кафедре, и ко мне обращены все детские сердца,
а я, в свою очередь, знаю каждое из них, вижу каждое их движение. В числе учеников сидит также и Крыштанович. И я знаю, что нужно сказать ему и что нужно сделать, чтобы глаза его не были
так печальны, чтобы он не ругал отца сволочью и не смеялся над матерью…
Все это сияло,
как фигура Черткова, на пороге объятого трепетом уездного присутствия, все это гремело, благодетельствовало или ввергало в отчаяние не почему-нибудь и не на каком-нибудь основании,
а просто
так… без причины, высшею, безотчетною волей, с которой нельзя спорить, о которой не приходится даже и рассуждать.
— Кто
такой? — спросил он несколько скрипучим высоким тенором. —
А, новый?
Как фамилия? Сма — а-три ты у меня!
Опыты он проделывал с
таким увлечением,
как будто каждый из них был откровением, подымающим завесу мировой тайны,
а в учительской он вел страстную полемику с священником, противопоставляя геологические периоды шести дням творения…
Он стал ходить по классу, импровизируя вступление к словесности,
а мы следили по запискам. Нам пришлось то и дело останавливать его,
так как он сбивался с конспекта и иначе строил свою речь. Только, кажется, раз кто-то поймал повторенное выражение.
— Ну, это еще ничего, — сказал он весело. И затем, вздохнув, прибавил: — Лет через десять буду жарить слово в слово. Ах, господа, господа! Вы вот смеетесь над нами и не понимаете,
какая это в сущности трагедия. Сначала вcе
так живо! Сам еще учишься, ищешь новой мысли, яркого выражения…
А там год за годом, — застываешь, отливаешься в форму…
И вдруг гигант подымается во весь рост,
а в высоте бурно проносится ураган крика. По большей части Рущевич выкрикивал при этом две — три незначащих фразы, весь эффект которых был в этом подавляющем росте и громовых раскатах. Всего страшнее было это первое мгновение: ощущение было
такое,
как будто стоишь под разваливающейся скалой. Хотелось невольно — поднять руки над головой, исчезнуть, стушеваться, провалиться сквозь землю. В карцер после этого мы устремлялись с радостью,
как в приют избавления…
Но самое большое впечатление произвело на него обозрение Пулковской обсерватории. Он купил и себе ручной телескоп, но это совсем не то. В Пулковскую трубу на луне «
как на ладони видно: горы, пропасти, овраги… Одним словом — целый мир,
как наша земля.
Так и ждешь, что вот — вот поедет мужик с телегой…
А кажется маленькой потому, что, понимаешь, тысячи, десятки тысяч… Нет, что я говорю: миллионы миллионов миль отделяют от луны нашу землю».
—
Как что? Значит, солнце не могло остановиться по слову Иисуса Навина… Оно стояло и прежде…
А если земля все-таки продолжала вертеться, то, понимаешь, — никакого толку и не вышло бы…
Следили также надзиратели, и от этого порой я испытывал
такое ощущение,
как будто спереди, сзади, с боков я пронизан невидимыми нитями,
а сзади прямо в спину упирается тяжелый взгляд Рушевича…
—
А —
а. Вот видишь! В Полтаве? И все-таки помнишь?
А сегодняшнее евангелие забыл. Вот ведь
как ты поддался лукавому?
Как он тебя осетил своими мрежами… Доложу, погоди, Степану Яковлевичу. Попадешь часика на три в карцер… Там одумаешься… Гро — бо — копатель!
Если курица какого-нибудь пана Кунцевича попадала в огород Антония, она, во — первых, исчезала,
а во — вторых, начинался иск о потраве. Если, наоборот, свинья Банькевича забиралась в соседний огород, — это было еще хуже.
Как бы почтительно ни выпроводил ее бедный Кунцевич, — все-таки оказывалось, что у нее перебита нога, проколот бок или
каким иным способом она потерпела урон в своем здоровье, что влекло опять уголовные и гражданские иски. Соседи дрожали и откупались.
Тяжба тянулась долго, со всякими подходами, жалобами, отзывами и доносами. Вся слава ябедника шла прахом. Одолеть капитана стало задачей его жизни, но капитан стоял,
как скала, отвечая на патетические ябеды язвительными отзывами, все расширявшими его литературную известность. Когда капитан читал свои произведения, слушатели хлопали себя по коленкам и громко хохотали, завидуя
такому необыкновенному «дару слова»,
а Банькевич изводился от зависти.
—
А! Мужик
так мужик и есть!
Как волка ни корми, — все в лес глядит.
Теперь я с удовольствием,
как всегда, смотрел на его энергичное квадратное лицо, но за монотонными звуками его речи мне слышался грудной голос нового словесника, и в ушах стояли его язвительные речи. «Думать» и «мыслить»… Да, это правда… Разница теперь понятна.
А все-таки есть в нем что-то раздражающее. Что-то будет дальше?..
Это вызвало негодование, и Авдиева выпроводили; но и при этом он вел себя
так забавно, что и старшины, и публика хохотали,
а на следующий день,
как стая птиц, разлетелись по городу его характеристики и каламбуры…
— Эх, Маша, Маша! И вы туда же!.. Да, во — первых, я вовсе не пьяница;
а во — вторых, знаете ли вы, для чего я пью? Посмотрите-ка вон на эту ласточку… Видите,
как она смело распоряжается своим маленьким телом, куда хочет, туда его и бросит!.. Вон взвилась, вон ударилась книзу, даже взвизгнула от радости, слышите?
Так вот я для чего пью, Маша, чтобы испытать те самые ощущения, которые испытывает эта ласточка… Швыряй себя, куда хочешь, несись, куда вздумается…»
— Э! Так-то оно
так. И наука и все
такое…
А все-таки, знаете, стану ложиться в постель, — перекрещусь на всякий случай. Как-то спокойнее… Что нет там ничего — это верно… Ну,
а вдруг оно есть…
Молодежь стала предметом особого внимания и надежд, и вот что покрывало
таким свежим, блестящим лаком недавних юнкеров, гимназистов и студентов. Поручик в свеженьком мундире казался много интереснее полковника или генерала,
а студент юридического факультета интереснее готового прокурора. Те — люди, уже захваченные колесами старого механизма,
а из этих могут еще выйти Гоши или Дантоны. В туманах близкого,
как казалось, будущего начинали роиться образы «нового человека», «передового человека», «героя».
Сны занимали в детстве и юности значительную часть моего настроения. Говорят, здоровый сон бывает без сновидений. Я, наоборот, в здоровом состоянии видел самые яркие сны и хорошо их помнил. Они переплетались с действительными событиями, порой страшно усиливая впечатление последних,
а иногда сами по себе действовали на меня
так интенсивно,
как будто это была сама действительность.
—
А я верю, — сказал Крыштанович с убеждением. — Сны сбываются очень часто. Мой отец тоже видел мою мать во сне задолго до того,
как они познакомились… Положим, теперь все ругаются,
а все-таки… Постой-ка.
Иной раз она приходила и к нам с небольшим коробом, но всегда это имело
такой вид,
как будто Бася приходит не для барыша,
а делает одолжение своим добрым знакомым.
— У нас, евреев, это делается очень часто… Ну, и опять нужно знать, за кого она выйдет.
А! Ее нельзя-таки отдать за первого встречного…
А такого жениха тоже на улице каждый день не подымешь. Когда его дед, хасид такой-то, приезжает в какой-нибудь город, то около дома нельзя пройти… Приставляют даже лестницы, лезут в окна, несут больных, народ облепляет стены, чисто
как мухи. Забираются на крыши…
А внук… Ха! Он теперь уже великий ученый,
а ему еще только пятнадцать лет…
Я поднялся на своей постели, тихо оделся и, отворив дверь в переднюю, прошел оттуда в гостиную… Сумерки прошли, или глаза мои привыкли к полутьме, но только я сразу разглядел в гостиной все до последней мелочи. Вчера не убирали, теперь прислуга еще не встала, и все оставалось
так,
как было вчера вечером. Я остановился перед креслом, на котором Лена сидела вчера рядом со мной,
а рядом на столике лежал апельсин, который она держала в руках.
Эта короткая фраза ударила меня, точно острие ножа. Я сразу почувствовал,
как поверхностны и ничтожны были мои надежды: я не мог ни
так танцовать, ни
так кланяться, ни
так подавать руку: это был прирожденный талант,
а у меня — только старательность жалкой посредственности. Значит… Я неизбежно обману ее ожидания, вернее, — она уже видит, что во мне ошиблась.
Он не танцовал вовсе,
а между тем в первый же раз,
как я увидел его на ученическом вечере в клубе рядом с Леной, — я сразу почувствовал, что исключительно «благовоспитанный молодой человек», которого редко можно встретить в нашем городишке, это именно он, этот хрупкий, но стройный юноша, с
такой лениво — непринужденной грацией присевший на стул рядом с Леной.