Неточные совпадения
Я помню, с
каким страхом я смотрел всегда на
это величавое дряхлое здание.
Завидев
этих трех всадников, мы, малые ребята,
как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного зáмка.
Привлеченные шумом и криками, которые во время
этой революции неслись с острова, я и несколько моих товарищей пробрались туда и, спрятавшись за толстыми стволами тополей, наблюдали,
как Януш, во главе целой армии красноносых старцев и безобразных мегер, гнал из зáмка последних, подлежавших изгнанию, жильцов.
Как бы то ни было, на примере старого зáмка я узнал впервые истину, что от великого до смешного один только шаг. Великое в зáмке поросло плющом, повиликой и мхами, а смешное казалось мне отвратительным, слишком резало детскую восприимчивость, так
как ирония
этих контрастов была мне еще недоступна.
Они лились, точно журчание мутного ручейка, и при
этом тусклые глаза глядели на слушателя,
как бы стараясь вложить в его душу неуловимый смысл длинной речи.
Его можно было завести,
как машину; для
этого любому из факторов, которому надоело дремать на улицах, стоило подозвать к себе старика и предложить какой-либо вопрос.
Мы не имели причин не верить
этим ужасным признаниям; нас только удивляло то обстоятельство, что у Лавровского было, по-видимому, несколько отцов, так
как одному он пронзал мечом сердце, другого изводил медленным ядом, третьего топил в какой-то пучине.
Так
как никто не смел оспаривать его права на
этот титул, то вскоре пан Туркевич совершенно проникся и сам верой в свое величие.
А так
как при
этом он умел еще совершенно особенным образом шевелить своими тараканьими усами и был неистощим в прибаутках и остротах, то неудивительно, что его постоянно окружала толпа досужих слушателей и ему были даже открыты двери лучшей «ресторации», в которой собирались за бильярдом приезжие помещики.
Если сказать правду, бывали нередко случаи, когда пан Туркевич вылетал оттуда с быстротой человека, которого подталкивают сзади не особенно церемонно; но случаи
эти, объяснявшиеся недостаточным уважением помещиков к остроумию, не оказывали влияния на общее настроение Туркевича: веселая самоуверенность составляла нормальное его состояние, так же
как и постоянное опьянение.
Так
как при
этом он всегда умел придать спектаклю интерес современности, намекая на какое-нибудь всем известное дело, и так
как, кроме того, он был большой знаток судебной процедуры, то немудрено, что в самом скором времени из дома секретаря выбегала кухарка, что-то совала Туркевичу в руку и быстро скрывалась, отбиваясь от любезностей генеральской свиты.
Последствия
эти были двоякого рода: или немедленно же из парадной двери выбегала толстая и румяная Матрена с милостивым подарком от отца и благодетеля, или же дверь оставалась закрытою, в окне кабинета мелькала сердитая старческая физиономия, обрамленная черными,
как смоль, волосами, а Матрена тихонько задами прокрадывалась на съезжую.
Кроме
этих выделявшихся из ряда личностей, около часовни ютилась еще темная масса жалких оборванцев, появление которых на базаре производило всегда большую тревогу среди торговок, спешивших прикрыть свое добро руками, подобно тому,
как наседки прикрывают цыплят, когда в небе покажется коршун.
Основывались
эти слухи главным образом на той бесспорной посылке, что человек не может существовать без пищи, а так
как почти все
эти темные личности, так или иначе, отбились от обычных способов ее добывания и были оттерты счастливцами из зáмка от благ местной филантропии, то отсюда следовало неизбежное заключение, что им было необходимо воровать или умереть.
Если только
это была правда, то уже не подлежало спору, что организатором и руководителем сообщества не мог быть никто другой,
как пан Тыбурций Драб, самая замечательная личность из всех проблематических натур, не ужившихся в старом зáмке.
В то время
как на его лице сменялся целый калейдоскоп гримас,
эти глаза сохраняли постоянно одно выражение, отчего мне всегда бывало как-то безотчетно-жутко смотреть на гаерство
этого странного человека.
Поговаривали о каких-то подземельях на униатской горе около часовни, и так
как в тех краях, где так часто проходила с огнем и мечом татарщина, где некогда бушевала панская «сваволя» (своеволие) и правили кровавую расправу удальцы-гайдамаки, подобные подземелья очень нередки, то все верили
этим слухам, тем более, что ведь жила же где-нибудь вся
эта орда темных бродяг.
Но он смотрел на меня отуманенными глазами,
как будто поверх моей головы, и я весь сжимался под
этим непонятным для меня взглядом.
Это был мальчик лет девяти, больше меня, худощавый и тонкий,
как тростинка. Одет он был в грязной рубашонке, руки держал в карманах узких и коротких штанишек. Темные курчавые волосы лохматились над черными задумчивыми глазами.
— Отчего же? — спросил я, огорченный грустным тоном,
каким были сказаны
эти слова.
— Тыбурций не пустит, — сказал он, и,
как будто
это имя напомнило ему что-то, он вдруг спохватился: — Послушай… Ты, кажется, славный хлопец, но все-таки тебе лучше уйти. Если Тыбурций тебя застанет, будет плохо.
Солнце недавно еще село за гору. Город утонул в лилово-туманной тени, и только верхушки тополей на острове резко выделялись червонным золотом, разрисованные последними лучами заката. Мне казалось, что с тех пор,
как я явился сюда, на старое кладбище, прошло не менее суток, что
это было вчера.
— Вася, друг, — заговорил взволнованным шепотом мой бежавший товарищ. —
Как же
это ты?.. Голубчик!..
«У
этого малого, — говорили обо мне старшие, — руки и ноги налиты ртутью», чему я и сам верил, хотя не представлял себе ясно, кто и
каким образом произвел надо мной
эту операцию.
Едва ли эхо старой «каплицы» повторяло когда-нибудь такие громкие крики,
как в
это время, когда я старался расшевелить и завлечь в свои игры Валека и Марусю.
Но
как же может сделать
это серый камень?
Под влиянием
этого чувства я тоже умерил свою резвость. Применяясь к тихой солидности нашей дамы, оба мы с Валеком, усадив ее где-нибудь на траве, собирали для нее цветы, разноцветные камешки, ловили бабочек, иногда делали из кирпичей ловушки для воробьев. Иногда же, растянувшись около нее на траве, смотрели в небо,
как плывут облака высоко над лохматою крышей старой «каплицы», рассказывали Марусе сказки или беседовали друг с другом.
Эти беседы с каждым днем все больше закрепляли нашу дружбу с Валеком, которая росла, несмотря на резкую противоположность наших характеров. Моей порывистой резвости он противопоставлял грустную солидность и внушал мне почтение своею авторитетностью и независимым тоном, с
каким отзывался о старших. Кроме того, он часто сообщал мне много нового, о чем я раньше и не думал. Слыша,
как он отзывается о Тыбурции, точно о товарище, я спросил...
— Должно быть, отец, — ответил он задумчиво,
как будто
этот вопрос не приходил ему в голову.
— Да,
это правда. Я слышал,
как граф кричал у нас в квартире: «Я вас всех могу купить и продать!»
Все
это заставило меня глубоко задуматься. Валек указал мне моего отца с такой стороны, с
какой мне никогда не приходило в голову взглянуть на него: слова Валека задели в моем сердце струну сыновней гордости; мне было приятно слушать похвалы моему отцу, да еще от имени Тыбурция, который «все знает»; но вместе с тем дрогнула в моем сердце и нота щемящей любви, смешанной с горьким сознанием: никогда
этот человек не любил и не полюбит меня так,
как Тыбурций любит своих детей.
Я отдал ей яблоки, а Валек, разломив булку, часть подал ей, а другую снес «профессору». Несчастный ученый равнодушно взял
это приношение и начал жевать, не отрываясь от своего занятия. Я переминался и ежился, чувствуя себя
как будто связанным под гнетущими взглядами серого камня.
— Responde, ответствуй! — грозно обратился он опять к Валеку, который в
этом затруднительном случае стоял, запихав в рот два пальца,
как бы в доказательство того, что ему отвечать решительно нечего.
— Пусти! — проговорил я упрямо. — Сейчас отпусти! — и при
этом я сделал инстинктивное движение,
как бы собираясь топнуть ногой, но от
этого весь только забился в воздухе.
Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на ноги; при
этом я чуть не упал, так
как у меня закружилась голова, но он поддержал меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен.
Теперь
это уже был не тот человек, что за минуту пугал меня, вращая зрачками, и не гаер, потешавший публику из-за подачек. Он распоряжался,
как хозяин и глава семейства, вернувшийся с работы и отдающий приказания домочадцам.
Он казался сильно уставшим. Платье его было мокро от дождя, лицо тоже; волосы слиплись на лбу, во всей фигуре виднелось тяжелое утомление. Я в первый раз видел
это выражение на лице веселого оратора городских кабаков, и опять
этот взгляд за кулисы, на актера, изнеможенно отдыхавшего после тяжелой роли, которую он разыгрывал на житейской сцене,
как будто влил что-то жуткое в мое сердце.
Это было еще одно из тех откровений,
какими так щедро наделяла меня старая униатская «каплица».
Бедный ученый проявлял при
этом удивительное внимание и, наклонив голову, выслушивал все с таким разумным видом,
как будто он понимал каждое слово.
Я даже чувствовал,
как из глубины души во мне подымается вся горечь презрения, но я инстинктивно защищал мою привязанность от
этой горькой примеси, не давая им слиться.
Все, что на улицах меня забавляло и интересовало в
этих людях,
как балаганное представление, — здесь, за кулисами, являлось в своем настоящем, неприкрашенном виде и тяжело угнетало детское сердце.
На время небо опять прояснилось; с него сбежали последние тучи, и над просыхающей землей, в последний раз перед наступлением зимы, засияли солнечные дни. Мы каждый день выносили Марусю наверх, и здесь она
как будто оживала; девочка смотрела вокруг широко раскрытыми глазами, на щеках ее загорался румянец; казалось, что ветер, обдававший ее своими свежими взмахами, возвращал ей частицы жизни, похищенные серыми камнями подземелья. Но
это продолжалось так недолго…
Но, малый,
как бы тебе объяснить
это?
У него есть глаза и сердце только до тех пор, пока закон спит себе на полках; когда же
этот господин сойдет оттуда и скажет твоему отцу: «А ну-ка, судья, не взяться ли нам за Тыбурция Драба или
как там его зовут?» — с
этого момента судья тотчас запирает свое сердце на ключ, и тогда у судьи такие твердые лапы, что скорее мир повернется в другую сторону, чем пан Тыбурций вывернется из его рук…
Действие
этой нарядной фаянсовой барышни на нашу больную превзошло все мои ожидания. Маруся, которая увядала,
как цветок осенью, казалось, вдруг опять ожила. Она так крепко меня обнимала, так звонко смеялась, разговаривая со своею новою знакомой… Маленькая кукла сделала почти чудо: Маруся, давно уже не сходившая с постели, стала ходить, водя за собой свою белокурую дочку, и по временам даже бегала, по-прежнему шлепая по полу слабыми ногами.
— А знаешь ты, что
это подарок матери, которым ты должен бы дорожить,
как святыней?.. Ты украл ее?
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со смерти матери залегла у него между бровями, не разгладилась и теперь, но глаза горели гневом. Я весь съежился. Из
этих глаз, глаз отца, глянуло на меня,
как мне показалось, безумие или… ненависть.
Он повторил
это слово сдавленным голосом, точно оно вырвалось у него с болью и усилием. Я чувствовал,
как дрожала его рука, и, казалось, слышал даже клокотавшее в груди его бешенство. И я все ниже опускал голову, и слезы одна за другой капали из моих глаз на пол, но я все повторял едва слышно...
«Тыбурций пришел!» — промелькнуло у меня в голове, но
этот приход не произвел на меня никакого впечатления. Я весь превратился в ожидание, и, даже чувствуя,
как дрогнула рука отца, лежавшая на моем плече, я не представлял себе, чтобы появление Тыбурция или
какое бы то ни было другое внешнее обстоятельство могло стать между мною и отцом, могло отклонить то, что я считал неизбежным и чего ждал с приливом задорного ответного гнева.
В
эту минуту я ни в чем не отдавал себе отчета, и если теперь я помню все детали
этой сцены, если я помню даже,
как за окном возились воробьи, а с речки доносился мерный плеск весел, — то
это просто механическое действие памяти.
Ничего
этого тогда для меня не существовало; был только маленький мальчик, в сердце которого встряхнули два разнородных чувства: гнев и любовь, — так сильно, что
это сердце замутилось,
как мутятся от толчка в стакане две отстоявшиеся разнородные жидкости.