Неточные совпадения
Но люди еще помнили,
как он рассказывал о прежних годах, о Запорожьи, о гайдамаках, о том,
как и он уходил на Днепр и потом с ватажками нападал на Хлебно и на Клевань, и
как осажденные в горящей избе гайдамаки стреляли из окон, пока от жара
не лопались у них глаза и
не взрывались сами собой пороховницы.
«А,
какая там жизнь!» или: «Живем,
как горох при дороге!» А иные посмелее принимались рассказывать иной раз такое, что
не всякий соглашался слушать. К тому же у них тянулась долгая тяжба с соседним помещиком из-за чинша [Чинш (польск.) — плата, вносимая владельцу земли за ее бессрочную наследственную аренду.], которую лозищане сначала проиграли, а потом вышло как-то так, что наследник помещика уступил… Говорили, что после этого Лозинские стали «еще гордее», хотя
не стали довольнее.
Не первый он был и
не последний из тех, кто, попрощавшись с родными и соседями, взяли,
как говорится, ноги за пояс и пошли искать долю, работать, биться с лихой нуждой и есть горький хлеб из чужих печей на чужбине.
Как бы то ни было, — через год или два, а может, и больше, пришло в Лозищи письмо с большою рыжею маркой,
какой до того времени еще и
не видывали в той стороне.
И он, Лозинский, подавал свой голос
не хуже людей, и хоть, правду сказать, сделалось
не так,
как они хотели со своим хозяином, а все-таки ему понравилось и то, что человека,
как бы то ни было, спросили.
Пока Лозинская читала письмо, люди глядели на нее и говорили между собой, что вот и в такой пустой бумажке
какая может быть великая сила, что человека повезут на край света и нигде уже
не спросят плату. Ну, разумеется, все понимали при этом, что такая бумажка должна была стоить Осипу Лозинскому немало денег. А это, конечно, значит, что Лозинский ушел в свет
не напрасно и что в свете можно-таки разыскать свою долю…
Так и поехали втроем в дальнюю дорогу…
Не стоит описывать,
как они переехали через границу и проехали через немецкую землю; все это
не так уж трудно. К тому же, в Пруссии немало встречалось и своих людей, которые могли указать,
как и что надо делать дорогой. Довольно будет сказать, что приехали они в Гамбург и, взявши свои пожитки, отправились,
не долго думая, к реке, на пристань, чтобы там узнать, когда следует ехать дальше.
А в это время какой-то огромный немец, с выпученными глазами и весь в поту, суетившийся всех больше на пристани, увидел Лозинскую, выхватил у нее билет, посмотрел, сунул ей в руку, и
не успели лозищане оглянуться,
как уже и женщина, и ее небольшой узел очутились на пароходике.
Дыма, конечно, схитрил, называя себя родным братом Лозинской, да
какая уж там к чорту хитрость, когда немец ни слова
не понимает.
— Да! говори ты ему, когда он
не понимает, — с досадой перебил Дыма. — Вот если бы ты его в свое время двинул в ухо,
как я тебе говорил, то, может, так или иначе, мы бы теперь были на пароходе. А уж оттуда все равно в воду бы
не бросили! Тем более, у нас сестра с билетом!
Так и вышло. Поговоривши с немцем, кабатчик принес четыре кружки с пивом (четвертую для себя) и стал разговаривать. Обругал лозищан дураками и объяснил, что они сами виноваты. — «Надо было зайти за угол, где над дверью написано: «Billetenkasse». Billeten — это и дураку понятно, что значит билет, a Kasse так касса и есть. А вы лезете,
как стадо в городьбу,
не умея отворить калитки».
Матвей Дышло говорил всегда мало, но часто думал про себя такое, что никак
не мог бы рассказать словами. И никогда еще в его голове
не было столько мыслей, смутных и неясных,
как эти облака и эти волны, — и таких же глубоких и непонятных,
как это море. Мысли эти рождались и падали в его голове, и он
не мог бы, да и
не старался их вспомнить, но чувствовал ясно, что от этих мыслей что-то колышется и волнуется в самой глубине его души, и он
не мог бы сказать, что это такое…
И много в эти часы думал Матвей Лозинский, — жаль только, что все эти мысли подымались и падали,
как волны,
не оставляя заметного следа,
не застывая в готовом слове, вспыхивали и гасли,
как морские огни в глубине…
Парусный корабль качался и рос, и когда поравнялся с ними, то Лозинский увидел на нем веселых людей, которые смеялись и кланялись и плыли себе дальше,
как будто им
не о чем думать и заботиться, и жизнь их будто всегда идет так же весело,
как их корабль при попутном ветре…
Волны вставали и падали,
как горы, и порой с замиранием сердца Лозинский и другие пассажиры смотрели и
не видели больше смелого суденышка.
Потому что на море оно как-то
не так легко,
как иной раз на земле…
— А это, я вам скажу, всюду так:
как ты кому, так и тебе люди: мягкому и на доске мягко, а костистому жестко и на перине. А такого шероховатого человека,
как вы, я еще, признаться, и
не видывал…
Но свободы все
как будто
не было.
Женщины после этого долго плакали и
не могли успокоиться. Особенно жалко было Лозинскому молодую сироту, которая сидела в стороне и плакала,
как ребенок, закрывая лицо углом шерстяного платка. Он уже и сам
не знал,
как это случилось, но только он подошел к ней, положил ей на плечо свою тяжелую руку и сказал...
— А!
Как мне
не плакать… Еду одна на чужую сторону. На родине умерла мать, на корабле отец, а в Америке где-то есть братья, да где они, — я и
не знаю… Подумайте сами,
какая моя доля!
По волнам то и дело неслись лодки с косым парусом, белые пароходы, с окнами, точно в домах, маленькие пароходики, с коромыслами наверху,
каких никогда еще
не приходилось видеть лозищанам.
Исполинские дома в шесть и семь этажей ютились внизу, под мостом, по берегу; фабричные трубы
не могли достать до моста своим дымом. Он повис над водой, с берега на берег, и огромные пароходы пробегали под ним,
как ничтожные лодочки, потому что это самый большой мост во всем божьем свете… Это было направо, а налево уже совсем близко высилась фигура женщины, — и во лбу ее, еще споря с последними лучами угасавшей в небе зари, загоралась золотая диадема, и венок огоньков светился в высоко поднятой руке…
Девушка схватила его за руку, и
не успел сконфуженный Матвей оглянуться,
как уж она поцеловала у него руку. Потому что бедняжка, видно, испугалась Америки еще хуже, чем Лозинский.
Пароход остановился на ночь в заливе, и никого
не спускали до следующего утра. Пассажиры долго сидели на палубах, потом бо́льшая часть разошлась и заснула.
Не спали только те, кого,
как и наших лозищан, пугала неведомая доля в незнакомой стране. Дыма, впрочем, первый заснул себе на лавке. Анна долго сидела рядом с Матвеем, и порой слышался ее тихий и робкий голос. Лозинский молчал. Потом и Анна заснула, склонясь усталой головой на свой узел.
— А что, — сказал Дыма с торжествующим видом. —
Не говорил я? Вот ведь
какой это народ хороший! Где нужно его, тут он и есть. Здравствуйте, господин еврей,
не знаю,
как вас назвать.
— Ге, это
не очень много! Джон!.. — крикнул он на молодого человека, который-таки оказался его сыном. — Ну, чего ты стоишь,
как какой-нибудь болван. Таке ту бэгедж оф мисс (возьми у барышни багаж).
И мистер Борк пошел дальше. Пошли и наши, скрепя сердцем, потому что столбы кругом дрожали, улица гудела, вверху лязгало железо о железо, а прямо над головами лозищан по настилке на всех парах летел поезд. Они посмотрели с разинутыми ртами,
как поезд изогнулся в воздухе змеей, повернул за угол, чуть
не задевая за окна домов, — и полетел опять по воздуху дальше, то прямо, то извиваясь…
— Ну, пожалуйста,
не надо этого делать, — взмолился Берко, к имени которого теперь все приходилось прибавлять слово «мистер». — Мы уже скоро дойдем, уже совсем близко. А это они потому, что…
как бы вам сказать… Им неприятно видеть таких очень лохматых, таких шорстких, таких небритых людей,
как ваши милости. У меня есть тут поблизости цирюльник… Ну, он вас приведет в порядок за самую дешевую цену. Самый дешевый цирюльник в Нью-Йорке.
—
Не пойду, — сказал Дыма решительно. — Бог создал человека для того, чтобы он ходил и ездил по земле. Довольно и того, что человек проехал по этому проклятому морю, которое чуть
не вытянуло душу. А тут еще лети,
как какая-нибудь сорока, по воздуху. Веди нас пешком.
Теперь они сразу стали точно слепые.
Не пришли сюда пешком,
как бывало на богомолье, и
не приехали, а прилетели по воздуху. И двор мистера Борка
не похож был На двор. Это был просто большой дом, довольно темный и неприятный. Борк открыл своим ключом дверь, и они взошли наверх по лестнице. Здесь был небольшой коридорчик, на который выходило несколько дверей. Войдя в одну из них, по указанию Борка, наши лозищане остановились у порога, положили узлы на пол, сняли шапки и огляделись.
— Я, мистер Борк, так понимаю твои слова, что это
не барин, а бездельник, вроде того,
какие и у нас бывают на ярмарках. И шляпа на нем, и белая рубашка, и галстук… а глядишь, уже кто-нибудь кошелька и
не досчитался…
Дыма
не совсем понимал,
как можно продать свой голос, хотя бы и настоящий, и кому он нужен, но, так
как ему было обидно, что раз он уже попал пальцем в небо, — то он сделал вид, будто все понял, и сказал уже громко...
Еще вчера ночью она лежала перед ним,
как какое-нибудь облако, и он
не знал, что-то явится, когда это облако расступится…
Ищи его теперь, этого счастья, в этом пекле, где люди летят куда-то,
как бешеные, по земле и под землей и даже, — прости им, господи, — по воздуху… где все кажется
не таким,
как наше, где
не различишь человека,
какого он может быть звания, где
не схватишь ни слова в человеческой речи, где за крещеным человеком бегают мальчишки так,
как в нашей стороне бегали бы разве за турком…
— Вот что, Дыма, — сказал Матвей, отрываясь от своих горьких мыслей. — Надо поскорее писать письмо Осипу. Он здесь уже свой человек, — пусть же советует,
как сыскать сестру, если она еще
не приехала к нему, и что нам теперь делать с собою.
Попросили у Борка перо и чернил, устроились у окна и написали. Писал письмо Дыма, а так
как у него руки
не очень-то привыкли держать такую маленькую вещь,
как перо, то прописали очень долго.
— Умнее ничего
не мог придумать! — сказала барыня спокойно. — Много здесь дураков прилетало,
как мухи на мед… Ну, вот что. Мне некогда. Если ты приехала, чтобы работать, то я возьму тебя с завтрашнего дня. Вот этот мистер Борк укажет тебе мой дом… А эти — тебе родня?
Матвей ждал Дыму, но Дыма с ирландцем долго
не шел. Матвей сел у окна, глядя,
как по улице снует народ, ползут огромные,
как дома, фургоны, летят поезда. На небе, поднявшись над крышами, показалась звезда. Роза, девушка, дочь Борка, покрыла стол в соседней комнате белою скатертью и поставила на нем свечи в чистых подсвечниках и два хлеба прикрыла белыми полотенцами.
Вот и шабаш здесь
не такой, думал он про себя, и родное местечко встало в памяти,
как живое.
Знакомые евреи говорили Матвею, что в это время ангелы ходят вместе с Авраамом, а черти,
как вороны, носятся над крышами,
не смея приблизиться к порогу!
— Э, вы совсем
не то говорите, что надо. Если бы вы захотели, я повел бы вас в нашу синагогу… Ну, вы увидели бы,
какая у нас хорошая синагога. А наш раввин здесь в таком почете,
как и всякий священник. И когда его вызывали на суд, то он сидел с их епископом, и они говорили друг с другом… Ну, совсем так,
как двоюродные братья.
Потому что, когда сынов Израиля стали избивать язычники, а было это дело при Маккавеях, то ваши отцы погибали,
как овцы, потому что
не брали меча в субботу.
— Вы еще
не знаете,
какая это сторона Америка! Вот вы посмотрите сами,
как это вам понравится. Мистер Мозес сделал из своей синагоги настоящую конгрегешен,
как у американцев. И знаете, что он делает? Он венчает христиан с еврейками, а евреек с христианами!
А в селе такие же девушки и молодицы,
как вот эта Анна, только одеты чище и лица у них
не такие запуганные,
как у Анны, и глаза смеются, а
не плачут.
С этими мыслями лозищанин засыпал, стараясь
не слышать, что кругом стоит шум, глухой, непрерывный, глубокий.
Как ветер по лесу, пронесся опять под окнами ночной поезд, и окна тихо прозвенели и смолкли, — а Лозинскому казалось, что это опять гудит океан за бортом парохода… И когда он прижимался к подушке, то опять что-то стучало, ворочалось, громыхало под ухом… Это потому, что над землей и в земле стучали без отдыха машины, вертелись чугунные колеса, бежали канаты…
И вот ночью Матвею приснилось, что кто-то стоит над ним, огромный, без лица и
не похожий совсем на человека, стоит и кричит, совсем так,
как еще недавно кричал в его ушах океан под ночным ветром...
И человек, стоявший над кроватью Матвея, был тоже Дыма, но
как будто какой-то другой, на Дыму
не похожий…
Вместо всего этого, он теперь старался поскорее вылезть из какой-то немецкой кургузой куртки,
не закрывавшей даже
как следует того, что должно быть закрыто хорошей одеждой; шею его подпирал высокий воротник крахмальной рубашки, а ноги нельзя было освободить из узких штанов…
Вижу, делает немец
не так,
как надо, а двинуться
не могу.
— Нет,
не видят, — ответила Роза, — у вас теперь день… А
какой ваш город?