Неточные совпадения
Правда, это очень трудно
было бы заметить постороннему, потому что при встрече с господами или начальством они
так же торопливо сворачивали с дороги,
так же низко кланялись и
так же иной раз целовали смиренно господские руки.
Но все-таки
было что-то, и опытные люди что-то замечали.
Так же вот жилось в родных Лозищах и некоему Осипу Лозинскому, то
есть жилось, правду сказать, неважно. Земли
было мало, аренда тяжелая, хозяйство беднело.
Был он уже женат, но детей у него еще не
было, и не раз он думал о том, что когда
будут дети, то им придется
так же плохо, а то и похуже. «Пока человек еще молод, — говаривал он, — а за спиной еще не пищит детвора, тут-то и поискать человеку, где это затерялась его доля».
Немало дивились письму, читали его и перечитывали в волости и писарь, и учитель, и священник, и много людей позначительнее, кому
было любопытно, а, наконец, все-таки вызвали Лозинскую и отдали ей письмо в разорванном конверте, на котором совершенно ясно
было написано ее имя: Катерине Лозинской, жене Лозинского Иосифа Оглобли, в Лозищах.
В письме
было написано, что Лозинский, слава богу, жив и здоров, работает на «фарме» и, если бог поможет ему
так же, как помогал до сих пор, то надеется скоро и сам стать хозяином.
И он, Лозинский, подавал свой голос не хуже людей, и хоть, правду сказать, сделалось не
так, как они хотели со своим хозяином, а все-таки ему понравилось и то, что человека, как бы то ни
было, спросили.
Пока Лозинская читала письмо, люди глядели на нее и говорили между собой, что вот и в
такой пустой бумажке какая может
быть великая сила, что человека повезут на край света и нигде уже не спросят плату. Ну, разумеется, все понимали при этом, что
такая бумажка должна
была стоить Осипу Лозинскому немало денег. А это, конечно, значит, что Лозинский ушел в свет не напрасно и что в свете можно-таки разыскать свою долю…
Одним словом, хотя и в последнюю минуту писарь все еще как-то вздыхал и неприятно косился, вынимая из стола билет, который у него
был припрятан особо, но все-таки отдал.
Женат он еще не
был, изба у него
была плохая, а земли столько, что если лечь
такому огромному человеку поперек полосы, то ноги уже окажутся на чужой земле.
Так и поехали втроем в дальнюю дорогу… Не стоит описывать, как они переехали через границу и проехали через немецкую землю; все это не
так уж трудно. К тому же, в Пруссии немало встречалось и своих людей, которые могли указать, как и что надо делать дорогой. Довольно
будет сказать, что приехали они в Гамбург и, взявши свои пожитки, отправились, не долго думая, к реке, на пристань, чтобы там узнать, когда следует ехать дальше.
Ничего не вышло! Немец, положим, монету не бросил и даже сказал что-то довольно приветливо, но когда наши друзья отступили на шаг, чтобы получше разбежаться и вскочить на пароходик, немец мигнул двум матросам, а те, видно,
были люди привычные: сразу
так принялись за обоих лозищан, что нечего
было думать о скачке.
— Да! говори ты ему, когда он не понимает, — с досадой перебил Дыма. — Вот если бы ты его в свое время двинул в ухо, как я тебе говорил, то, может,
так или иначе, мы бы теперь
были на пароходе. А уж оттуда все равно в воду бы не бросили! Тем более, у нас сестра с билетом!
— Правду тебе сказать, — хоть оно двинуть человека в ухо и недолго, а только не видал я в своей жизни, чтобы от этого выходило что-нибудь хорошее. Что-нибудь и мы тут не
так сделали, верь моему слову. Твое
было дело — догадаться, потому что ты считаешься умным человеком.
Потом немец вынул монету, которую ему Дыма сунул в руку, и показывает лозищанам. Видно, что у этого человека все-таки
была совесть; не захотел напрасно денег взять, щелкнул себя пальцем по галстуку и говорит: «Шнапс», а сам рукой на кабачок показал. «Шнапс», это на всех языках понятно, что значит. Дыма посмотрел на Матвея, Матвей посмотрел на Дыму и говорит...
Так и вышло. Поговоривши с немцем, кабатчик принес четыре кружки с пивом (четвертую для себя) и стал разговаривать. Обругал лозищан дураками и объяснил, что они сами виноваты. — «Надо
было зайти за угол, где над дверью написано: «Billetenkasse». Billeten — это и дураку понятно, что значит билет, a Kasse
так касса и
есть. А вы лезете, как стадо в городьбу, не умея отворить калитки».
Матвей опустил голову и подумал про себя: «правду говорит — без языка человек, как слепой или малый ребенок». А Дыма, хоть, может
быть, думал то же самое, но
так как
был человек с амбицией, то стукнул кружкой по столу и говорит...
— Побойся ты бога! Ведь женщину нельзя заставлять ждать целую неделю. Ведь она там изойдет слезами. — Матвею представлялось, что в Америке, на пристани, вот
так же, как в селе у перевоза, сестра
будет сидеть на берегу с узелочком, смотреть на море и плакать…
Матвей Дышло говорил всегда мало, но часто думал про себя
такое, что никак не мог бы рассказать словами. И никогда еще в его голове не
было столько мыслей, смутных и неясных, как эти облака и эти волны, — и
таких же глубоких и непонятных, как это море. Мысли эти рождались и падали в его голове, и он не мог бы, да и не старался их вспомнить, но чувствовал ясно, что от этих мыслей что-то колышется и волнуется в самой глубине его души, и он не мог бы сказать, что это
такое…
Но потом увидел, что это не с одним Дымой; многие почтенные люди и даже шведские и датские барышни, которые плыли в Америку наниматься в горничные и кухарки,
так же висели на бортах, и с ними
было все то же, что и с Дымой.
Порой, кажется, он готов
был даже кощунствовать, но все-таки сдерживался…
Такой туман, что нос парохода упирался будто в белую стену и едва
было видно, как колышется во мгле притихшее море.
Лозинский не верил своим глазам, чтобы можно
было видеть разом
такую огромную гору чистого льда.
— Ну, пожалуйста, не надо этого делать, — взмолился Берко, к имени которого теперь все приходилось прибавлять слово «мистер». — Мы уже скоро дойдем, уже совсем близко. А это они потому, что… как бы вам сказать… Им неприятно видеть
таких очень лохматых,
таких шорстких,
таких небритых людей, как ваши милости. У меня
есть тут поблизости цирюльник… Ну, он вас приведет в порядок за самую дешевую цену. Самый дешевый цирюльник в Нью-Йорке.
Наши, то
есть те, что на Волыни, или под Могилевом, или в Полесье, гораздо лучше: длинный, невысокий дом, на белой стене чернеют широкие ворота
так приветливо и приятно, что лошади приворачивают к ним сами собой.
Комната
была просторная. В ней
было несколько кроватей, очень широких, с белыми подушками. В одном только месте стоял небольшой столик у кровати, и в разных местах — несколько стульев. На одной стене висела большая картина, на которой фигура «Свободы» подымала свой факел, а рядом — литографии, на которых
были изображены пятисвечники и еврейские скрижали.
Такие картины Матвей видел у себя на Волыни и подумал, что это Борк привез в Америку с собою.
По виду это
был настоящий «барин», и, если бы
так у себя, дома, то Дыма непременно отвесил бы ему низкий поклон и сказал бы...
— Ну, вы-таки умеете попадать пальцем в небо, — сказал он, поглаживая свою бородку. — Нет, насчет кошелька
так вы можете не бояться. Это не его ремесло. Я только говорю, что всякий человек должен искать солидного и честного дела. А кто продает свой голос… пусть это
будет даже настоящий голос… Но кто продает его Тамани-холлу за деньги, того я не считаю солидным человеком.
Дыма не совсем понимал, как можно продать свой голос, хотя бы и настоящий, и кому он нужен, но,
так как ему
было обидно, что раз он уже попал пальцем в небо, — то он сделал вид, будто все понял, и сказал уже громко...
Вот и облако расступилось, вот и Америка, а сестры нет, и той Америки нет, о которой думалось
так много над тихою Лозовою речкой и на море, пока корабль плыл, колыхаясь на волнах, и океан
пел свою смутную песню, и облака неслись по ветру в высоком небе то из Америки в Европу, то из Европы в Америку…
А на душе пробегали
такие же смутные мысли о том, что
было там, на далекой родине, и что
будет впереди, за океаном, где придется искать нового счастья…
Ищи его теперь, этого счастья, в этом пекле, где люди летят куда-то, как бешеные, по земле и под землей и даже, — прости им, господи, — по воздуху… где все кажется не
таким, как наше, где не различишь человека, какого он может
быть звания, где не схватишь ни слова в человеческой речи, где за крещеным человеком бегают мальчишки
так, как в нашей стороне бегали бы разве за турком…
— Твоя правда, — сказала барыня. — В этой Америке никто не должен думать о своем ближнем… Всякий знает только себя, а другие — хоть пропади в этой жизни и в будущей… Ну,
так вот я зачем пришла: мне сказали, что у тебя тут
есть наша девушка. Или, простите, мистер Борк… Не угодно ли вам позвать сюда молодую приезжую леди из наших крестьянок.
— А вы бросаете все-таки свою веру? — сказал лозищанин. Ему не совсем-то верилось, чтобы и здесь можно
было приравнять раввина к священнику.
Господь сказал: если
так будет дальше, то из-за субботы всех моих людей перережут, как стадо, и некому
будет праздновать самую субботу… пусть уж лучше берут меч в субботу, чтобы у меня остались мои люди.
— Ну, — ответил Борк, вздохнув, — мы, старики, все-таки держимся, а молодежь… А! что тут толковать! Вот и моя дочь пришла ко мне и говорит: «Как хочешь, отец, незачем нам пропадать. Я пойду на фабрику в субботу. Пусть наша суббота
будет в воскресенье».
Матвей выпрямился. У себя он бы, может
быть, поучил этого молокососа за
такое обидное слово, но теперь он только ответил...
— Ну, он говорит
так: значит,
будет на свете много самых лучших вер, потому что ваши деды верили по-вашему…
Так? Ага! А наши деды — по-нашему. Ну, что же дальше? А дальше
будет вот что: лучшая вера
такая, какую человек выберет по своей мысли… Вот как они говорят, молодые люди…
И
такие же села, только побольше, да улицы шире и чище, да избы просторнее и светлее, и крыты не соломою, а тесом… а может
быть, и соломой, — только новой и свежей…
Все
такое же, только лучше. И, конечно,
такие же начальники в селе, и
такой же писарь, только и писарь больше боится бога и высшего начальства. Потому что и господа в этих местах должны
быть добрее и все только думают и смотрят, чтобы простому человеку жилось в деревне как можно лучше…
Странные люди, чужие люди, люди непонятные и незнакомые, люди неизвестного звания, люди с
такими лицами, по которым нельзя
было определить, добрые они или злые, нравятся ли они человеку или не нравятся…
Да, это и
был Дыма, но только опять
такой, как будто он приснился во сне.
— Что ж, — сказала Роза, — со всяким может случиться несчастье. Мы жили спокойно и тоже не думали ехать
так далеко. А потом… вы, может
быть, знаете… когда стали громить евреев… Ну что людям нужно? У нас все разбили, и… моя мать…
— Гм… да… — пробормотал Дыма, немного растерявшись. — Потеряли бы всю чиншевую землю!
Так ведь там
было что терять. А тут… что нам за дело? Дают, чорт их бей, деньги и кончено.
— Жарко
было, о вэлл! — сказал он хвастливо. — А все-таки наша взяла… И знаешь: Падди мне говорит, что много помогли наши «ненастоящие голоса».
— Послушай, Дыма, — сказал Матвей серьезно. Почему ты думаешь, что их обычай непременно хорош? А по-моему, у них много
таких обычаев, которых лучше не перенимать крещеному человеку. Это говорю тебе я, Матвей Лозинский, для твоей пользы. Вот ты уже переменил себе лицо, а потом застыдишься и своей веры. И когда придешь на тот свет, то и родная мать не узнает, что ты
был лозищанин.
Ирландцы
были озадачены. Однако,
так как у них на все
есть свои правила, то вскоре Падди стал подходить к Матвею, приседая и вертя кулаками, точно мельницей.
Все это случилось
так быстро, что никто не успел и оглянуться. А когда Падди поднялся, озираясь кругом, точно новорожденный младенец, который не знает, что с ним
было до этой минуты, то все невольно покатились со смеху.
Даже длинный американец, с сухим лицом и рыжей бородой в виде лопатки, человек в очень потертом клетчатом костюме, на высохшем и морщинистом лице которого никогда не видно
было даже подобия улыбки, теперь делал какие-то невероятные гримасы, как будто хватил нечаянно уксусу, и из его горла вылетало что-то
такое, как будто он сильно заикался.
Только огни с улицы светили смутно и неясно,
так что нельзя
было видеть, кто спит и кто не спит в помещении мистера Борка.
— Потому что море… А письма от Осипа не
будет… И сидеть здесь, сложа руки… ничего не высидим…
Так вот, что я скажу тебе, сирота. Отведу я тебя к той барыне… к нашей… А сам посмотрю, на что здесь могут пригодиться здоровые руки… И если… если я здесь не пропаду, то жди меня… Я никогда еще не лгал в своей жизни и… если не пропаду, то приду за тобою…