Неточные совпадения
Но когда батенька вмешивались и приказывали что невпопад, — как и часто случалось, — то маменька
не противоречили и исполняли
по воле батенькиной, хотя бы ко вреду самого откормленного кабана, — конечно,
не без того, что, забившись к
себе в опочивальню, перецыганят батенькино приказание, пересмеют всякое слово его, но все это шопотом, чтоб никто и
не услышал.
Еще взбираетесь на нее: сколько мальчиков,
по сродной им склонности, обгоняли вас,
не пускали, сталкивали; но вы сяк-так превозмогли все препятства, победили все, удержали место за
собою.
—
Не имеет и в звоне таланта, — сказал пан Кнышевский, ударяя
себя руками
по бедрам.
Торжество мое было совершенное. После этого достопримечательного дня мне стало легче. В школе — знал ли я,
не знал урока — пан Кнышевский
не взыскивал, а
по окончании учения брал меня с
собою и водил в дом богатейших казаков, где мы пели разные псалмы и канты. Ему давали деньги, а меня кормили сотами, огурцами, молочною кашею или чем другим,
по усердию.
Но Петрусь
не боялся их, и тонким, визгливым, резким голосом, как покрикивала умершая, начал грозить пану Кнышевскому, чтобы он
не полагал ее в отсутствии от
себя, что душа всегда будет находиться в зеленом поставчике и, смотря на его деяния,
по ночам будет мучить его, если он неподобное сотворит.
Вечером несколько школярей
по одному названию, а вовсе
не хотевших учиться,
не слушая и
не уважая пана Кнышевского, тут собрались к нему и со всею скромностью просили усладить их своим чтением. Восхищенный возможностью блеснуть своим талантом в сладкозвучном чтении и красноречивом изъяснении неудобопонимаемого, пан Кнышевский уселся в почетном углу и разложил книгу; вместо каганца даже самую свечу засветил и, усадив нас кругом
себя, подтвердив слушать внимательно, начал чтение.
Домине Галушкинский погрузился в размышления и, надумавшись и кашлянувши несколько раз, сказал решительно:"Видите ли, грамматика сама
по себе, и она есть грамматика! а пиитика сама
по себе, и она уже есть пиитика, а отнюдь
не грамматика. Понял ли?" — спросил он, возвыся голос и поглядев на нас с самодовольством.
Но… оставим ученые предметы. Домине Галушкинский и вне учения был против нас важен с строгостью.
По вечерам ни с
собою не брал в «проходку», ни самим
не позволял отлучаться и приказывал сидеть в панычевской смирно до его прихода. Куда же он ходил, мы
не знали.
Маменька же, напротив, погладив меня
по голове и обтерши горькие мои слезы, взяли за руку, повели в свою кладовеньку и надавали мне разных лакомств, и, усадив меня со всем моим приобретением у
себя в спальне на лежанке, оказали:"Сделай милость, Трушко,
не перенимай ничего немецкого!
Я пособил своему горю и раскрасил человека, как фигуру, лучшею краскою — красною, льва желтою, медведя зеленою и так далее
по очереди, наблюдая правило, о коем тогда и
не слыхал, а сам
по себе дошел, чтобы на двух вместе стоящих зверях
не было одинакового цвета.
Это скоро помогло: маменька чихнули раза три и встали сами
по себе, как ни в чем
не бывало, и принялися опять за свое — голосить.
Когда мы еще жили дома, то батенька говаривали нам, чтобы мысами
себя готовили к тому званию, какое кому нравится, исключая Павлуся, которого предназначил он
по бумажной части, говоря:"Горб
не помешает тебе быть хорошим юристою".
Утром домине приступил прослушивать уроки панычей до выхода в школы. Как братья училися и как вели
себя — я рассказывать в особенности
не буду: я знаю
себя только. Дошла очередь до моего урока. Я ни в зуб
не знал ничего. И мог ли я что-нибудь выучить из урока, когда он был по-латыни? Домине же Галушкинский нас
не учил буквам и складам латинским, а шагнул вперед
по верхам, заставляя затверживать
по слуху. Моего же урока даже никто и
не прочел для меня, и потому из него я
не знал ни словечка.
Стихотворство увлекательно. Как ни ненавидел я вообще ученые занятия, но стихи меня соблазнили, и я захотел написать маменьке поздравительные с наступающим новым годом. Чего для, притворясь больным,
не пошел
по обыкновению в школу, а, позавтракав, сделав сам
себе мерку, принялся и к обеду написал...
Кстати еще одно замечание об этом восхитительном напитке — чае. Ведь надобно же родиться такому уму, какой гнездился в необыкновенно большой голове брата Павлуся! Все мы пили чай: и батенька, и маменька, и мы, и сестры, и домине Галушкинский; но никому
не пришло такой счастливой догадки и богатой мысли. Он, выпивши свою чашку и подумавши немного, сказал:"Напиток хорош, но сам
по себе пресен очень, — рюмку водки сюда, и все бы исправило".
С этим новым, открывшимся во мне, талантом прибыл я в дом, привезя с
собою и гусли, ставшие моею собственностью чрез мену на одну вещь из одеяния. Хорошо. Вот я,
не говоря ничего, и внес их в маменькину опочивальню. Они подумали, что это сундучок, так, ничего — и ничего
себе… Но надобно было видеть их изумление и, наконец, радость, восторг, исступление, когда я, открыв гусли, начал делать
по струнам переборы, дабы показать, что я нечто на гуслях играю.
В один вечер — злополучный вечер! — реверендиссиме Галушкинский, пригласив наставляемых им юношей, Петруся и Павлуся (я
не участвовал с ними
по особенной, приятной сердцу моему причине, о которой
не умолчу в своем месте), пошли на вечерницы и как ничего худого
не ожидали и даже
не предчувствовали, то и
не взяли с
собою других орудий, кроме палок для ради собак.
Впрочем, и сама говорила, что она к выздоровлению
не имела дара лечить, разве больной сам
по себе догадается и выздоровеет.
Брат Павлусь после отъезда Петруся недолго страдал. Он умер, к огорчению батеньки и маменьки. Как бы ни было, а все же их рождение. Батенька решительно полагали, что смерти его причиною домине Галушкинский, рано и преждевременно поведши их на вечерницы; а маменька, как и всегда, справедливее батеньки заключали, что домине Галушка тем виноват, что часто водил их в это веселое сборище; я же полагаю, что никто смерти его
не виною: она случилась сама
по себе. Такая, видно, Павлусина была натура!..
По приказанию родителей я, разлинеяв бумагу, написал к Петруее сам:"Знаешь ли, брат, что? Брат Павлусь приказал тебе долго жить". Маменька прослушали и, сказав, что очень жалко написано, прослезилися порядочно. В ответ мне Петрусь пространно описывал — и все высоким штилем — все отличные качества покойного и в заключение, утешая
себя и меня, прибавил:"Теперь нам, когда батенька и маменька помрут,
не между шестью, а только между пятью братьями — если еще который
не умрет — должно будет разделяться имением".
Сестры мои
не могли слышать наших любовных изъяснений или заметить восторгов наших; они, переслушав Верочкины сказки, за что-то поссорились между
собою, после побранились, потом дрались, наконец, помирились и с шумом спешили оканчивать выбор своего урока; каждому из нас дано было
по большой миске пшеницы, чтобы перебрать ее.
Само
по себе разумеется, что невеста ничего
не знает и
не имеет права выбирать, а получает и любит того, кого ей поднесут.
То желудок, чем хочешь, отягощай, все пройдет, можно считать; как же голову отяготишь грамматиками и арихметиками (маменька,
по безграмотству, (
не могли правильно называть наук), и они там заколобродят
себе, так уже александрийский лист
не поможет.
Мы вошли в дом. Солдат сказал, чтобы мы в первой комнате, пустой, ожидали его высокоблагородие. Что прикажете делать? Мы, Халявские, должны были ожидать; уж
не без обеда же уехать, когда он нас звал: еще обиделся бы. Вот мы
себе ходим либо стоим, а все одни. Как в другой комнате слышим полковника, разговаривающего с гостями, и
по временам слышим вспоминаемую нашу фамилию и большой хохот.
К моему особенному счастью, его высокоблагородия господина полковника в то время, за отъездом в Киев, при полку
не находилось, а попала моя бумага
по какому-то случаю господину премьер-майору. Он призвал меня к
себе и долго уговаривал, чтобы я служил, прилежал бы к службе и коль скоро успел бы в том, то и был бы произведен в «фендрики» (теперь прапорщики), а там бы, дескать, и дальше пошел.
Приведя
себя и домашнее хозяйство в устройство, я начал жить спокойно. Вставши, ходил
по комнате, а потом отдыхал; иногда выходил в сад, чтобы поесть плодов, и потом отдыхал; разумеется, что время для еды у меня
не пропадало даром. Окончив же все такие занятия, я ложился в постель и, придумывая, какие блюда приказать готовить завтра, сладко засыпал.
Хорошо. Ехать в Санкт-Петербург. Что же это за Санкт-Петербург? Я
не знал, что он так длинно выговаривается. Слышал, что есть Петербург,
не больше; но далее
не разыскивал. Теперь впервые услышал, что есть еще и Санкт-Петербург. От любопытства посмотрел в календарь; там стоит: Санкт-Петербург, столица. Нет никакого «или», следовательно Санкт-Петербург само
по себе, а Петербург само
по себе.
Итак Кузьма, из усердия ко мне, оставлял жену и пятерых детей, пускался,
по нашему расчету, на край света. В отраду
себе, просил заказать ему платья, какие он сам знает, чтоб
не стыдно было показаться среДй чужих людей. Я ему дал полную волю.
Выехал я, наконец, в путь с Кузьмою и начал вояж благополучно. Скоро увидел, что
не нужно было обременять
себя таким множеством съестного. Везде
по дороге были села и города, следовательно, всего можно было купить; >но Кузьма успокоил меня поговоркою:"Запас беды
не чинит, —
не на дороге, так на месте пригодится". Однако же, от летнего времени, хлеб пересох, а прочее все испортилось, и мы должны были все кинуть. Находили, однако же, все нужное
по дороге, и Кузьма всегда приговаривал:"Абы гроши — все будет".
Чем далее мы с Кузьмою отъезжали от Москвы и, следовательно, ближе подъезжали к Санкт-Петербургу, тем чаще спрашивали проезжие про меня у Кузьмы: кто я, откуда еду,
не везу ли свою карету на продажу и все т. п. Но Кузьма отделывал их ловко, по-своему:"А киш, москали! Знаем мы уже вас. Ступайте
себе далее!"
"Хорошо, — подумал я, — увижу, что здесь в комедном действии делается. Пойду". И пошел прямо,
по расспросу, к театру; а комедного дома, сколько ни спрашивал, никто
не указал; здесь так
не называется. Это' я и в записной книжке отметил у
себя.
Скука смертельная! Сидят старики и рассказывают молодому человеку чорт знает о чем! — о добродетели, самоотвержении и подобном тому вздоре. Молодой человек, таки видно, что горячится; того и гляди, что даст им шиш и — баста! — картина невидимою силою упадет, и нас распустят
по домам. Ничего
не бывало! Говорят
себе да сердятся, но все с вежливостью. А мы скучаем.
Что же? Так и вышло.
Не успел проснуться, как вчерашние мои театральные знакомые и прибежали за мною, и едва я успел прифрантиться по-своему, как и схватили меня, да к
себе. Пошли ласки, угощения; все были мною очень довольны,
не отходили от меня, расспрашивали об моих сокровенностях, то есть житейских, и я им все, от самого детства, рассказывал дружески, то есть прямо…
Как же
не всегда у человека мысли бывают, так он и пустится
по улицам; что подметит, а что, ходя, выдумает, да тотчас и в список, что при
себе так и носит.
Вот он, с первого слова, дает мне целый этаж, да еще верхний, парадный, отлично изукрашенный, и дает с тем, что каждый из нас есть полный хозяин своего этажа (Петрусь оставил за
собою нижний, а мне, как будущему женатому, парадный), и имеет полное право,
по своему вкусу, переделывать, ломать и переменять,
не спрашивая один у другого ни совета, ни согласия.
"Он в своей половине дома может делать что хочет, а я в своей поступаю
по своей воле" — был ответ Петруси — и гул рогов усилился, собаки снова завыли и прибавилось еще порсканье псарей. Что прикажете делать? Петрусь имел право поступать у
себя как хочет, и я
не мог ему запретить. Подумывал пойти к нему и по-братски поискать с ним примирения, но амбиция запрещала мне унижаться и кланяться перед ним. Пусть, думаю, торжествует; будет время, отомщу и я ему.
Прибыв в деревню, я располагал всем устройством до последнего: назначал квартиры для ожидаемых гостей, снабжал всем необходимым, в доме также до последнего хлопотал: а моя миленькая Анисья Ивановна, что называется, и пальцем ни до чего
не дотронулась. Лежала
себе со всею нежностью на роскошной постели, а перед нею девки шили ей новое платье для балу. Досадно мне было на такое ее равнодушие; но
по нежности чувств моих, еще несколько к ней питаемых, извинял ее.
Молодежь
не унывала, цаловались между
собою преисправно, все шло
по прежнему обычаю, как вдруг гаркнула вестовая пушка — и все бросились к окнам.
Сколько было периодов в моей жизни, где, если бы ум во мне
не действовал, так чего бы я
не набедокурил сам
по себе?