Неточные совпадения
По крайней мере с тем видом светской брезгливости, которую он неоднократно
себе позволял со мною, он, я помню, однажды промямлил как-то странно: что мать моя была одна такая особа из незащищенных, которую
не то что полюбишь, — напротив, вовсе нет, — а как-то вдруг почему-то пожалеешь, за кротость, что ли, впрочем, за что? — это всегда никому
не известно, но пожалеешь надолго; пожалеешь и привяжешься…
Этого чиновника, служившего, кроме того, на казенном месте, и одного было бы совершенно достаточно; но,
по желанию самого князя, прибавили и меня, будто бы на помощь чиновнику; но я тотчас же был переведен в кабинет и часто, даже для виду,
не имел пред
собою занятий, ни бумаг, ни книг.
Я пишу теперь, как давно отрезвившийся человек и во многом уже почти как посторонний; но как изобразить мне тогдашнюю грусть мою (которую живо сейчас припомнил), засевшую в сердце, а главное — мое тогдашнее волнение, доходившее до такого смутного и горячего состояния, что я даже
не спал
по ночам — от нетерпения моего, от загадок, которые я сам
себе наставил.
Может быть, он, собственно, и
не мог внушать сам
по себе уважения…
Да и терпеть я
не могу этого ноющего
по себе сиротства!
Между тем, казалось бы, обратно: человек настолько справедливый и великодушный, что воздает другому, даже в ущерб
себе, такой человек чуть ли
не выше,
по собственному достоинству, всякого.
Не говоря с ней ни слова, мы помещались, он
по одну сторону, а я
по другую, и с самым спокойным видом, как будто совсем
не замечая ее, начинали между
собой самый неблагопристойный разговор.
Они могут продолжать жить по-своему в самых ненатуральных для них положениях и в самых
не ихних положениях оставаться совершенно самими
собой.
У этого Версилова была подлейшая замашка из высшего тона: сказав (когда нельзя было иначе) несколько преумных и прекрасных вещей, вдруг кончить нарочно какою-нибудь глупостью, вроде этой догадки про седину Макара Ивановича и про влияние ее на мать. Это он делал нарочно и, вероятно, сам
не зная зачем,
по глупейшей светской привычке. Слышать его — кажется, говорит очень серьезно, а между тем про
себя кривляется или смеется.
Устраняя
себя передачею письма из рук в руки, и именно молча, я уж тем самым тотчас бы выиграл, поставив
себя в высшее над Версиловым положение, ибо, отказавшись, насколько это касается меня, от всех выгод
по наследству (потому что мне, как сыну Версилова, уж конечно, что-нибудь перепало бы из этих денег,
не сейчас, так потом), я сохранил бы за
собою навеки высший нравственный взгляд на будущий поступок Версилова.
Татьяна Павловна,
по характеру своему, упрямому и повелительному, и вследствие старых помещичьих пристрастий
не могла бы ужиться в меблированной комнате от жильцов и нанимала эту пародию на квартиру, чтоб только быть особняком и сама
себе госпожой.
Я пристал к нему, и вот что узнал, к большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто
по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь «
не затруднился принять ее любовь», выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от
себя князя, «чему, кажется, тот был рад».
Версилов, говорит, это точь-в-точь как генералы здешние, которых в газетах описывают; разоденется генерал во все ордена и пойдет
по всем гувернанткам, что в газетах публикуются, и ходит и что надо находит; а коли
не найдет чего надо, посидит, поговорит, наобещает с три короба и уйдет, — все-таки развлечение
себе доставил».
Кстати, ведь действительно ужасно много есть современных людей, которые,
по привычке, все еще считают
себя молодым поколением, потому что всего вчера еще таким были, а между тем и
не замечают, что уже на фербанте.
— Упрекаю
себя тоже в одном смешном обстоятельстве, — продолжал Версилов,
не торопясь и по-прежнему растягивая слова, — кажется, я,
по скверному моему обычаю, позволил
себе тогда с нею некоторого рода веселость, легкомысленный смешок этот — одним словом, был недостаточно резок, сух и мрачен, три качества, которые, кажется, также в чрезвычайной цене у современного молодого поколения… Одним словом, дал ей повод принять меня за странствующего селадона.
По-настоящему, я совершенно был убежден, что Версилов истребит письмо, мало того, хоть я говорил Крафту про то, что это было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про
себя в трактире, и что «я приехал к чистому человеку, а
не к этому», — но еще более про
себя, то есть в самом нутре души, я считал, что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно.
— Нет,
не нахожу смешным, — повторил он ужасно серьезно, —
не можете же вы
не ощущать в
себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что…
не знаю… кажется,
не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов…
по правилам… Но, если хотите, тут одно только может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему,
не правда ли?
— У Столбеевой. Когда мы в Луге жили, я у ней
по целым дням сиживала; она и маму у
себя принимала и к нам даже ходила. А она ни к кому почти там
не ходила. Андрею Петровичу она дальняя родственница, и князьям Сокольским родственница: она князю какая-то бабушка.
У ней я никогда
не называл Версилова
по фамилии, а непременно Андреем Петровичем, и это как-то так само
собою сделалось.
— Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились и ты меня
не с такой бы охотою пускал к
себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы — все это есть только вторжение на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в том, что этим маневром ничего и
не достигнешь: никто тебя
не послушается, как ни вторгайся… и все тебя разлюбят.
— Я это знаю от нее же, мой друг. Да, она — премилая и умная. Mais brisons-là, mon cher. Мне сегодня как-то до странности гадко — хандра, что ли? Приписываю геморрою. Что дома? Ничего? Ты там, разумеется, примирился и были объятия? Cela va sanà dire. [Это само
собой разумеется (франц.).] Грустно как-то к ним иногда бывает возвращаться, даже после самой скверной прогулки. Право, иной раз лишний крюк
по дождю сделаю, чтоб только подольше
не возвращаться в эти недра… И скучища же, скучища, о Боже!
— О,
по крайней мере я с ним вчера расплатился, и хоть это с сердца долой! Лиза, знает мама? Да как
не знать: вчера-то, вчера-то она поднялась на меня!.. Ах, Лиза! Да неужто ты решительно во всем
себя считаешь правой, так-таки ни капли
не винишь
себя? Я
не знаю, как это судят по-теперешнему и каких ты мыслей, то есть насчет меня, мамы, брата, отца… Знает Версилов?
Я прямо, но очень хладнокровно спросил его, для чего ему это нужно? И вот до сих пор
не могу понять, каким образом до такой степени может доходить наивность иного человека, по-видимому
не глупого и «делового», как определил его Васин? Он совершенно прямо объяснил мне, что у Дергачева,
по подозрениям его, «наверно что-нибудь из запрещенного, из запрещенного строго, а потому, исследовав, я бы мог составить тем для
себя некоторую выгоду». И он, улыбаясь, подмигнул мне левым глазом.
— Это я-то характерная, это я-то желчь и праздность? — вошла вдруг к нам Татьяна Павловна, по-видимому очень довольная
собой, — уж тебе-то, Александр Семенович,
не говорить бы вздору; еще десяти лет от роду был, меня знал, какова я праздная, а от желчи сам целый год лечишь, вылечить
не можешь, так это тебе же в стыд.
Я понял наконец, что вижу перед
собой человека, которому сейчас же надо бы приложить
по крайней мере полотенце с уксусом к голове, если
не отворить кровь.
«Раз начну и тотчас опять в водоворот затянусь, как щепка. Свободен ли я теперь, сейчас, или уж
не свободен? Могу ли я еще, воротясь сегодня вечером к маме, сказать
себе, как во все эти дни: „Я сам
по себе“?».
— Он, знаете, — циник, — усмехнулся мне мальчик, — и вы думаете, что он
не умеет по-французски? Он как парижанин говорит, а он только передразнивает русских, которым в обществе ужасно хочется вслух говорить между
собою по-французски, а сами
не умеют…
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки
не мог прийти в
себя от какой-то ярости на этих молодых людей и успокоиться. Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже
не трусит перед ними. Мне,
по въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, все казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно, в ту минуту и сам трусил Ламберта.
— За что же? Ну, спасибо. Послушайте, выпьемте еще бокал. Впрочем, что ж я? вы лучше
не пейте. Это он вам правду сказал, что вам нельзя больше пить, — мигнул он мне вдруг значительно, — а я все-таки выпью. Мне уж теперь ничего, а я, верите ли, ни в чем
себя удержать
не могу. Вот скажите мне, что мне уж больше
не обедать
по ресторанам, и я на все готов, чтобы только обедать. О, мы искренно хотим быть честными, уверяю вас, но только мы все откладываем.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы
по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все
не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед
собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
— Или идиотка; впрочем, я думаю, что и сумасшедшая. У нее был ребенок от князя Сергея Петровича (
по сумасшествию, а
не по любви; это — один из подлейших поступков князя Сергея Петровича); ребенок теперь здесь, в той комнате, и я давно хотел тебе показать его. Князь Сергей Петрович
не смел сюда приходить и смотреть на ребенка; это был мой с ним уговор еще за границей. Я взял его к
себе, с позволения твоей мамы. С позволения твоей мамы хотел тогда и жениться на этой… несчастной…
— Друг мой, это — вопрос, может быть, лишний. Положим, я и
не очень веровал, но все же я
не мог
не тосковать
по идее. Я
не мог
не представлять
себе временами, как будет жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял
себе всегда другую картину…
Он убежал к
себе по лестнице. Конечно, все это могло навести на размышления. Я нарочно
не опускаю ни малейшей черты из всей этой тогдашней мелкой бессмыслицы, потому что каждая черточка вошла потом в окончательный букет, где и нашла свое место, в чем и уверится читатель. А что тогда они действительно сбивали меня с толку, то это — правда. Если я был так взволнован и раздражен, то именно заслышав опять в их словах этот столь надоевший мне тон интриг и загадок и напомнивший мне старое. Но продолжаю.
Хлопнув
себя по лбу и даже
не присев отдохнуть, я побежал к Анне Андреевне: ее
не оказалось дома, а от швейцара получил ответ, что «поехали в Царское; завтра только разве около этого времени будут».
От Анны Андреевны я домой
не вернулся, потому что в воспаленной голове моей вдруг промелькнуло воспоминание о трактире на канаве, в который Андрей Петрович имел обыкновение заходить в иные мрачные свои часы. Обрадовавшись догадке, я мигом побежал туда; был уже четвертый час и смеркалось. В трактире известили, что он приходил: «Побывали немного и ушли, а может, и еще придут». Я вдруг изо всей силы решился ожидать его и велел подать
себе обедать;
по крайней мере являлась надежда.
Я велел лакею о
себе доложить, и, кажется, в немного гордых выражениях:
по крайней мере, уходя докладывать, он посмотрел на меня странно, мне показалось, даже
не так почтительно, как бы следовало.
Таким образом, на этом поле пока и шла битва: обе соперницы как бы соперничали одна перед другой в деликатности и терпении, и князь в конце концов уже
не знал, которой из них более удивляться, и,
по обыкновению всех слабых, но нежных сердцем людей, кончил тем, что начал страдать и винить во всем одного
себя.
Я и
не знал никогда до этого времени, что князю уже было нечто известно об этом письме еще прежде; но,
по обычаю всех слабых и робких людей, он
не поверил слуху и отмахивался от него из всех сил, чтобы остаться спокойным; мало того, винил
себя в неблагородстве своего легковерия.
Анна Андреевна уже воротилась, и меня тотчас же допустили. Я вошел, сдерживая
себя по возможности.
Не садясь, я прямо рассказал ей сейчас происшедшую сцену, то есть именно о «двойнике». Никогда
не забуду и
не прощу ей того жадного, но безжалостно спокойного и самоуверенного любопытства, с которым она меня выслушала, тоже
не садясь.
— Я и сам говорю. Настасья Степановна Саломеева… ты ведь знаешь ее… ах да, ты
не знаешь ее… представь
себе, она тоже верит в спиритизм и, представьте
себе, chere enfant, — повернулся он к Анне Андреевне, — я ей и говорю: в министерствах ведь тоже столы стоят, и на них
по восьми пар чиновничьих рук лежат, все бумаги пишут, — так отчего ж там-то столы
не пляшут? Вообрази, вдруг запляшут! бунт столов в министерстве финансов или народного просвещения — этого недоставало!
И она полетела к Катерине Николаевне. Мы же с Альфонсинкой пустились к Ламберту. Я погонял извозчика и на лету продолжал расспрашивать Альфонсинку, но Альфонсинка больше отделывалась восклицаниями, а наконец и слезами. Но нас всех хранил Бог и уберег, когда все уже висело на ниточке. Мы
не проехали еще и четверти дороги, как вдруг я услышал за
собой крик: меня звали
по имени. Я оглянулся — нас на извозчике догонял Тришатов.
Положение нашего романиста в таком случае было б совершенно определенное: он
не мог бы писать в другом роде, как в историческом, ибо красивого типа уже нет в наше время, а если и остались остатки, то,
по владычествующему теперь мнению,
не удержали красоты за
собою.