Неточные совпадения
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно:
вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм ко
все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из
конца в
конец, так это только во времена доисторические, когда были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
Не записывал несколько дней. Не знаю сколько:
все дни — один.
Все дни — одного цвета — желтого, как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка тени, ни капли воды, и по желтому песку без
конца. Я не могу без нее — а она, с тех пор как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме…
Было ли
все это на самом деле? Не знаю. Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой руке — на
концах пальцев — содрана кожа. Но сегодня на «Интеграле» Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел, как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо — в этом и
все дело. Что ж, может быть, и так. Очень может быть. Не знаю — ничего не знаю.
Моя комната. Еще зеленое, застывшее утро. На двери шкафа осколок солнца. Я — в кровати. Сон. Но еще буйно бьется, вздрагивает, брызжет сердце, ноет в
концах пальцев, в коленях. Это — несомненно было. И я не знаю теперь: что сон — что явь; иррациональные величины прорастают сквозь
все прочное, привычное, трехмерное, и вместо твердых, шлифованных плоскостей — кругом что-то корявое, лохматое…
В зеркале — мои исковерканные, сломанные брови. Отчего и на сегодня у меня нет докторского свидетельства: пойти бы ходить, ходить без
конца, кругом
всей Зеленой Стены — и потом свалиться в кровать — на дно… А я должен — в 13‑й аудиториум, я должен накрепко завинтить
всего себя, чтобы два часа — два часа не шевелясь… когда надо кричать, топать.
Мы шли так, как всегда, т. е. так, как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов — две слитных, интегральных ноги, две интегральных, в размахе, руки. В
конце проспекта — там, где грозно гудела аккумуляторная башня, — навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади — стража; в середине трое, на юнифах этих людей — уже нет золотых нумеров — и
все до жути ясно.
Но он только сердито шлепнул губами, мотнул головой и побежал дальше. И тут я — мне невероятно стыдно записывать это, но мне кажется: я
все же должен, должен записать, чтобы вы, неведомые мои читатели, могли до
конца изучить историю моей болезни — тут я с маху ударил его по голове. Вы понимаете — ударил! Это я отчетливо помню. И еще помню: чувство какого-то освобождения, легкости во
всем теле от этого удара.
В
конце концов в этом точечном состоянии есть своя логика (сегодняшняя): в точке больше
всего неизвестностей; стоит ей двинуться, шевельнуться — и она может обратиться в тысячи разных кривых, сотни тел.
— Братья… — это она. — Братья! Вы
все знаете: там, за Стеною, в городе — строят «Интеграл». И вы знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену —
все стены — чтобы зеленый ветер из
конца в
конец — по
всей земле. Но «Интеграл» унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…
— Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне
все равно. Я знаю — ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего — я перед тобой
вся, до
конца, как ты хотел. Я — в твоих руках, ты можешь — в любой момент…
Сжавшись в комочек, забившись под навес лба — я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого
конца коридора, и
все ближе. Одни сидели застывшие, как я; другие — вскакивали им навстречу и широко распахивали дверь — счастливцы! Если бы я тоже…
— Смешно! Совершенно ребяческий вопрос. Расскажи что-нибудь детям —
все до
конца, а они все-таки непременно спросят: а дальше, а зачем?
И вдруг:
все это — только «сон». Солнце — розовое и веселое, и стена — такая радость погладить рукой холодную стену — и подушка — без
конца упиваться ямкой от вашей головы на белой подушке…
Ветер свистит,
весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти — и трудно, медленно, не останавливаясь ни на секунду, — ползет стрелка на часах аккумуляторной башни там, в
конце проспекта. Башенный шпиц — в тучах — тусклый, синий и глухо воет: сосет электричество. Воют трубы Музыкального Завода.
В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и среди них на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья — тот самый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от
всего этого никуда, и остались только минуты — несколько десятков минут… Мельчайшая, молекулярная дрожь во
всем теле (она потом не прекращалась уже до самого
конца) — будто поставлен огромный мотор, а здание моего тела — слишком легкое, и вот
все стены, переборки, кабели, балки, огни —
все дрожит…
— От имени Хранителей… Вам — кому я говорю, те слышат, каждый из них слышит меня — вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров — но мы знаем
все. «Интеграл» — вашим не будет! Испытание будет доведено до
конца, и вы же — вы теперь не посмеете шевельнуться — вы же, своими руками, сделаете это. А потом… Впрочем, я кончил…
Командная рубка. Машинное сердце «Интеграла» остановлено, мы падаем, и у меня сердце — не поспевает падать, отстает, подымается
все выше к горлу. Облака — и потом далеко зеленое пятно —
все зеленее,
все явственней — вихрем мчится на нас — сейчас
конец —
— Если это значит, что вы со мной согласны, — так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать:
все до
конца.
Я рассказал ей
все. И только — не знаю почему… нет, неправда, знаю — только об одном промолчал — о том, что Он говорил в самом
конце, о том, что я им был нужен только…
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «
Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!