Неточные совпадения
Левин молчал, поглядывая на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и в особенности на руку элегантного Гриневича, с такими белыми длинными пальцами, с такими длинными, желтыми, загибавшимися в
конце ногтями и такими огромными блестящими запонками на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали
всё его внимание и не давали ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
— Знаю, как ты
всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать то, чего нельзя сделать, а сам уедешь, а он
всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила
концы губ Долли, когда она говорила это.
«И ужаснее
всего то, — думал он, — что теперь именно, когда подходит к
концу мое дело (он думал о проекте, который он проводил теперь), когда мне нужно
всё спокойствие и
все силы души, теперь на меня сваливается эта бессмысленная тревога. Но что ж делать? Я не из таких людей, которые переносят беспокойство и тревоги и не имеют силы взглянуть им в лицо».
Чем дальше он ехал, тем веселее ему становилось, и хозяйственные планы один лучше другого представлялись ему: обсадить
все поля лозинами по полуденным линиям, так чтобы не залеживался снег под ними; перерезать на шесть полей навозных и три запасных с травосеянием, выстроить скотный двор на дальнем
конце поля и вырыть пруд, а для удобрения устроить переносные загороды для скота.
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек, не понимал
всего безумия такого отношения к жене. Он не понимал этого, потому что ему было слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл, запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства к семье, т. е. к жене и сыну. Он, внимательный отец, с
конца этой зимы стал особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и к желе. «А! молодой человек!» обращался он к нему.
Скачки были несчастливы, и из семнадцати человек попадало и разбилось больше половины. К
концу скачек
все были в волнении, которое еще более увеличилось тем, что Государь был недоволен.
Яркое солнце, веселый блеск зелени, звуки музыки были для нее естественною рамкой
всех этих знакомых лиц и перемен к ухудшению или улучшению, за которыми она следила; но для князя свет и блеск июньского утра и звуки оркестра, игравшего модный веселый вальс, и особенно вид здоровенных служанок казались чем-то неприличным и уродливым в соединении с этими собравшимися со
всех концов Европы, уныло двигавшимися мертвецами.
В
конце мая, когда уже
всё более или менее устроилось, она получила ответ мужа на свои жалобы о деревенских неустройствах. Он писал ей, прося прощения в том, что не обдумал
всего, и обещал приехать при первой возможности. Возможность эта не представилась, и до начала июня Дарья Александровна жила одна в деревне.
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с
конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла
всё и еще раз прочла письмо
всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
Но только что он двинулся, дверь его нумера отворилась, и Кити выглянула. Левин покраснел и от стыда и от досады на свою жену, поставившую себя и его в это тяжелое положение; но Марья Николаевна покраснела еще больше. Она
вся сжалась и покраснела до слез и, ухватив обеими руками
концы платка, свертывала их красными пальцами, не зная, что говорить и что делать.
Он еще долго сидел так над ним,
всё ожидая
конца. Но
конец не приходил. Дверь отворилась, и показалась Кити. Левин встал, чтоб остановить ее. Но в то время, как он вставал, он услыхал движение мертвеца.
Только в редкие минуты, когда опиум заставлял его на мгновение забыться от непрестанных страданий, он в полусне иногда говорил то, что сильнее, чем у
всех других, было в его душе: «Ах, хоть бы один
конец!» Или: «Когда это кончится!»
И так как расщепившиеся
концы были уже
все отломаны, Левин зацепился пальцами за толстые
концы, разодрал палку и старательно поймал падавший
конец.
Несмотря на
всё это, к
концу этого дня
все, за исключением княгини, не прощавшей этот поступок Левину, сделались необыкновенно оживлены и веселы, точно дети после наказанья или большие после тяжелого официального приема, так что вечером про изгнание Васеньки в отсутствие княгини уже говорилось как про давнишнее событие.
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще в первый раз с начала их связи, что он расставался с нею, не объяснившись до
конца. С одной стороны, это беспокоило его, с другой стороны, он находил, что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае я
всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость», думал он.
Все были добры и любезны, но оказывалось, что обойденное вырастало опять на
конце и опять преграждало путь.
Степан Аркадьич знал, что когда Каренин начинал говорить о том, что делают и думают они, те самые, которые не хотели принимать его проектов и были причиной
всего зла в России, что тогда уже близко было к
концу; и потому охотно отказался теперь от принципа свободы и вполне согласился. Алексей Александрович замолк, задумчиво перелистывая свою рукопись.
Дрожащими руками Анна взяла депешу и прочла то самое, что сказал Вронский. В
конце еще было прибавлено: надежды мало, но я сделаю
всё возможное и невозможное.
Сколько их,
конца нет, и
все ненавидят друг друга.
Они были на другом
конце леса, под старою липой, и звали его. Две фигуры в темных платьях (они прежде были в светлых) нагнувшись стояли над чем-то. Это были Кити и няня. Дождь уже переставал, и начинало светлеть, когда Левин подбежал к ним. У няни низ платья был сух, но на Кити платье промокло насквозь и
всю облепило ее. Хотя дождя уже не было, они
всё еще стояли в том же положении, в которое они стали, когда разразилась гроза. Обе стояли, нагнувшись над тележкой с зеленым зонтиком.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «
Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!