Неточные совпадения
И вот, так же
как это было утром, на эллинге, я опять увидел, будто только вот сейчас первый раз в жизни, увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачных жилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг.
И так: будто не целые поколения, а я — именно я — победил старого Бога
и старую жизнь, именно я создал все это,
и я
как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпались осколки стен, куполов, машин…
— Простите, — сказала она, — но вы так вдохновенно все озирали,
как некий мифический бог в седьмой день творения. Мне кажется, вы уверены, что
и меня сотворили вы, а не кто иной. Мне очень лестно…
— Но почему же непроходимая? (
Какие белые зубы!) Через пропасть можно перекинуть мостик. Вы только представьте себе: барабан, батальоны, шеренги — ведь это тоже было —
и следовательно…
Я увидел острым углом вздернутые к вискам брови —
как острые рожки икса, опять почему-то сбился; взглянул направо, налево —
и…
Направо от меня — она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая,
как хлыст, I-330 (вижу теперь ее нумер); налево — О, совсем другая, вся из окружностей, с детской складочкой на руке;
и с краю нашей четверки — неизвестный мне мужской нумер — какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все были разные…
— Ну, нос-то у вас, пожалуй, даже
и «классический»,
как в старину говорили. А вот руки… Нет, покажите-ка, покажите-ка руки!
В конце проспекта, на аккумуляторной башне, колокол гулко бил 17. Личный час кончился. I-330 уходила вместе с тем S-образным мужским нумером. У него такое внушающее почтение
и, теперь вижу,
как будто даже знакомое лицо. Где-нибудь встречал его — сейчас не вспомню.
На меня эта женщина действовала так же неприятно,
как случайно затесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член.
И я был рад остаться хоть ненадолго вдвоем с милой О.
Смешная. Ну что я мог ей сказать? Она была у меня только вчера
и не хуже меня знает, что наш ближайший сексуальный день послезавтра. Это просто все то же самое ее «опережение мысли» —
как бывает (иногда вредное) опережение подачи искры в двигателе.
Но
как знать: быть может, вы, неведомые, кому «Интеграл» принесет мои записки, может быть, вы великую книгу цивилизации дочитали лишь до той страницы, что
и наши предки лет 900 назад.
Но поставьте даже его рядом со Скрижалью —
и вы увидите рядом графит
и алмаз: в обоих одно
и то же — С, углерод, — но
как вечен, прозрачен,
как сияет алмаз.
Каждое утро, с шестиколесной точностью, в один
и тот же час
и в одну
и ту же минуту мы, миллионы, встаем
как один.
Но самым невероятным мне всегда казалось именно это:
как тогдашняя — пусть даже зачаточная — государственная власть могла допустить, что люди жили без всякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точного урегулирования сроков еды, вставали
и ложились спать когда им взбредет в голову; некоторые историки говорят даже, будто в те времена на улицах всю ночь горели огни, всю ночь по улицам ходили
и ездили.
А это разве не абсурд, что государство (оно смело называть себя государством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда
и сколько хотел… Совершенно ненаучно,
как звери.
И как звери, вслепую, рожали детей. Не смешно ли: знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они знали все это)
и не суметь дойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Не додуматься до наших Материнской
и Отцовской Норм.
Да, кстати, теперь вспомнил: этот вчерашний, дважды изогнутый,
как S, — кажется, мне случалось видать его выходящим из Бюро Хранителей. Теперь понимаю, отчего у меня было это инстинктивное чувство почтения к нему
и какая-то неловкость, когда эта странная I при нем… Должен сознаться, что эта I…
Первое: я действительно получил наряд быть именно в аудиториуме 112,
как она мне
и говорила. Хотя вероятность была —
И так
как дикарю захотелось дождя, то он повыковырял ровно столько ртути, чтобы уровень стал на „дождь“ (на экране — дикарь в перьях, выколупывающий ртуть: смех).
Мне вдруг показалось, что я пришел сюда напрасно (почему «напрасно»
и как я мог не прийти, раз был дан наряд?); мне показалось — все пустое, одна скорлупа.
— «…Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трех сонат в час. А с
каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя до припадков „вдохновения“ — неизвестная форма эпилепсии.
И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, — музыка Скрябина — двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинули занавес
и там — их древнейший инструмент) — этот ящик они называли „рояльным“ или „королевским“, что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…»
Улыбка — укус, сюда — вниз. Села, заиграла. Дикое, судорожное, пестрое,
как вся тогдашняя их жизнь, — ни тени разумной механичности.
И конечно, они, кругом меня, правы: все смеются. Только немногие… но почему же
и я — я?
И как жалка своевольная, ничем — кроме диких фантазий — не ограниченная музыка древних…
Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так,
как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да все его знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас знает, где вы
и кто.
Какой-то из древних мудрецов, разумеется, случайно, сказал умную вещь: «Любовь
и голод владеют миром».
Но не ясно ли: блаженство
и зависть — это числитель
и знаменатель дроби, именуемой счастьем.
И какой был бы смысл во всех бесчисленных жертвах Двухсотлетней Войны, если бы в нашей жизни все-таки еще оставался повод для зависти. А он оставался, потому что оставались носы «пуговицей»
и носы «классические» (наш тогдашний разговор на прогулке), потому что любви одних добивались многие, других — никто.
Естественно, что, подчинив себе Голод (алгебраический = сумме внешних благ), Единое Государство повело наступление против другого владыки мира — против Любви. Наконец
и эта стихия была тоже побеждена, то есть организована, математизирована,
и около 300 лет назад был провозглашен наш исторический «Lex sexualis»: «всякий из нумеров имеет право —
как на сексуальный продукт — на любой нумер».
И то самое, что для древних было источником бесчисленных глупейших трагедий, у нас приведено к гармонической, приятно-полезной функции организма так же,
как сон, физический труд, прием пищи, дефекация
и прочее.
И мне теперь совершенно ясно: странное чувство внутри — все от того же самого моего квадратного положения, о
каком я говорил вначале.
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба
и легкое солнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя
и не отставая. Но там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое,
как щеки старинного «купидона»,
и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь
и все время думаешь о губах.
Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна — там, за Стеною. Затем легкое, невольное замирание сердца — вниз, вниз, вниз,
как с крутой горы, —
и мы у Древнего Дома. Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери — старуха, вся сморщенная,
и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос —
и было совсем невероятно, чтобы она заговорила.
И все же заговорила.
Я открыл тяжелую, скрипучую, непрозрачную дверь —
и мы в мрачном, беспорядочном помещении (это называлось у них «квартира»). Тот самый, странный, «королевский» музыкальный инструмент —
и дикая, неорганизованная, сумасшедшая,
как тогдашняя музыка, пестрота красок
и форм. Белая плоскость вверху; темно-синие стены; красные, зеленые, оранжевые переплеты древних книг; желтая бронза — канделябры, статуя Будды; исковерканные эпилепсией, не укладывающиеся ни в
какие уравнения линии мебели.
—
И подумать: здесь «просто-так-любили», горели, мучились… (опять опущенная штора глаз). —
Какая нелепая, нерасчетливая трата человеческой энергии, не правда ли?
Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико,
как эти вот нелепые «квартиры», — человеческие головы непрозрачны,
и только крошечные окна внутри: глаза. Она
как будто угадала — обернулась. «Ну, вот мои глаза. Ну?» (Это, конечно, молча.)
— Не находите ли вы удивительным, что когда-то люди терпели вот таких вот?
И не только терпели — поклонялись им.
Какой рабский дух! Не правда ли?
— Да, у нас… — начал я.
И вдруг она рассмеялась. Я просто вот видел глазами этот смех: звонкую, крутую, гибко-упругую,
как хлыст, кривую этого смеха.
— Вот даже
как! А вы знаете, что,
как всякий честный нумер, я, в сущности, должен немедленно отправиться в Бюро Хранителей
и…
Там, на солнце, у выхода,
как растение, дремала старуха. Опять было удивительно, что раскрылся ее заросший наглухо рот
и что она заговорила...
Ночь. Зеленое, оранжевое, синее; красный королевский инструмент; желтое,
как апельсин, платье. Потом — медный Будда; вдруг поднял медные веки —
и полился сок: из Будды.
И из желтого платья — сок,
и по зеркалу капли сока,
и сочится большая кровать,
и детские кроватки,
и сейчас я сам —
и какой-то смертельно-сладостный ужас…
Бодрый, хрустальный колокольчик в изголовье: 7, вставать. Справа
и слева сквозь стеклянные стены я вижу
как бы самого себя, свою комнату, свое платье, свои движения — повторенными тысячу раз. Это бодрит: видишь себя частью огромного, мощного, единого.
И такая точная красота: ни одного лишнего жеста, изгиба, поворота.
Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространить свой метод на всю жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки — он не сумел проинтегрировать своей системы от часу до 24. Но все же
как они могли писать целые библиотеки о каком-нибудь там Канте —
и едва замечать Тэйлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.
— Да, да!
Как же,
как же! Очень, — я улыбался все шире, нелепей
и чувствовал: от этой улыбки я голый, глупый…
Свобода
и преступление так же неразрывно связаны между собой,
как… ну,
как движение аэро
и его скорость: скорость аэро = 0,
и он не движется; свобода человека = 0,
и он не совершает преступлений.
И вот едва мы от этого избавились (в космическом масштабе века это, конечно, «едва»),
как вдруг какие-то жалкие недоумки…
— Нет, не гулять. Мне надо… — я сказал ей куда.
И, к изумлению своему, увидел: розовый круг рта сложился в розовый полумесяц, рожками книзу —
как от кислого. Меня взорвало.
Вот
и сегодня. Ровно в 16.10 — я стоял перед сверкающей стеклянной стеной. Надо мной — золотое, солнечное, чистое сияние букв на вывеске Бюро. В глубине сквозь стекла длинная очередь голубоватых юниф.
Как лампады в древней церкви, теплятся лица: они пришли, чтобы совершить подвиг, они пришли, чтобы предать на алтарь Единого Государства своих любимых, друзей — себя. А я — я рвался к ним, с ними.
И не могу: ноги глубоко впаяны в стеклянные плиты — я стоял, смотрел тупо, не в силах двинуться с места…
Дальше — в комнате R.
Как будто — все точно такое, что
и у меня: Скрижаль, стекло кресел, стола, шкафа, кровати. Но чуть только вошел — двинул одно кресло, другое — плоскости сместились, все вышло из установленного габарита, стало неэвклидным. R — все тот же, все тот же. По Тэйлору
и математике — он всегда шел в хвосте.
И как отчаянный R-13 напихал ему однажды в рупор жеваной бумаги: что ни текст — то выстрел жеваной бумагой.
— Ну, а
как же ваш «Интеграл»? Планетных-то жителей просвещать скоро полетим, а? Ну, гоните, гоните! А то мы, поэты, столько вам настрочим, что
и вашему «Интегралу» не поднять. Каждый день от 8 до 11… — R мотнул головой, почесал в затылке: затылок у него — это какой-то четырехугольный, привязанный сзади чемоданчик (вспомнилась старинная картина — «в карете»).
— Чем-чем! Ну, если угодно — приговором. Приговор поэтизировал. Один идиот, из наших же поэтов… Два года сидел рядом,
как будто ничего.
И вдруг — на тебе: «Я, — говорит, — гений, гений — выше закона».
И такое наляпал… Ну, да что… Эх!
— К счастью, допотопные времена всевозможных шекспиров
и достоевских — или
как их там — прошли, — нарочно громко сказал я.
Не знаю почему —
как будто это было совершенно некстати — мне вспомнилась та, ее тон, протягивалась какая-то тончайшая нить между нею
и R. (
Какая?) Опять заворочался. Я раскрыл бляху: 25 минут 17‑го. У них на розовый талон оставалось 45 минут.