Неточные совпадения
— «…Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трех сонат в час. А с
каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творить, только доведя себя до припадков „вдохновения“ — неизвестная форма эпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, — музыка Скрябина — двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинули занавес и
там — их древнейший инструмент) — этот ящик они называли „рояльным“ или „королевским“, что лишний раз доказывает, насколько вся их музыка…»
Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба и легкое солнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя и не отставая. Но
там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое,
как щеки старинного «купидона», и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь и все время думаешь о губах.
Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна —
там, за Стеною. Затем легкое, невольное замирание сердца — вниз, вниз, вниз,
как с крутой горы, — и мы у Древнего Дома. Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стеклянную скорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери — старуха, вся сморщенная, и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже ушли внутрь, рот как-то зарос — и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.
Там, на солнце, у выхода,
как растение, дремала старуха. Опять было удивительно, что раскрылся ее заросший наглухо рот и что она заговорила...
Да, теперь именно так: я чувствую
там, в мозгу, какое-то инородное тело —
как тончайший ресничный волосок в глазу: всего себя чувствуешь, а вот этот глаз с волоском — нельзя о нем забыть ни на секунду…
Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, он не додумался до того, чтобы распространить свой метод на всю жизнь, на каждый шаг, на круглые сутки — он не сумел проинтегрировать своей системы от часу до 24. Но все же
как они могли писать целые библиотеки о каком-нибудь
там Канте — и едва замечать Тэйлора — этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.
— К счастью, допотопные времена всевозможных шекспиров и достоевских — или
как их
там — прошли, — нарочно громко сказал я.
Опять опустила глаза в письмо — и что
там у ней внутри за опущенными шторами? Что она скажет — что сделает через секунду?
Как это узнать, вычислить, когда вся она — оттуда, из дикой, древней страны снов.
Я — один. Или вернее: наедине с этим, другим «я». Я — в кресле, и, положив нога на ногу, из какого-то «
там» с любопытством гляжу,
как я — я же — корчусь на кровати.
Я — один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистой тканью, если бы знать: что
там — выше? И если бы знать: кто — я,
какой — я?
Я сидел на полу возле кровати —
какой отчаянно-холодный пол — сидел молча. Мучительный холод снизу — все выше, все выше. Вероятно, такой же молчаливый холод
там, в синих, немых междупланетных пространствах.
— Ну да! Звонок, кончили, стали всех с эллинга выпускать — и представьте: выпускающий изловил ненумерованного человека. Уж
как oн пробрался — понять не могу. Отвели в Операционное.
Там из него, голубчика, вытянут,
как и зачем… (Улыбка — вкусная…)
Там, в странном коридоре с дрожащим пунктиром тусклых лампочек… или нет, нет — не
там: позже, когда мы уже были с нею в каком-то затерянном уголке на дворе Древнего Дома, — она сказала: «послезавтра». Это «послезавтра» — сегодня, и все — на крыльях, день — летит, и наш «Интеграл» уже крылатый: на нем кончили установку ракетного двигателя и сегодня пробовали его вхолостую.
Какие великолепные, могучие залпы, и для меня каждый из них — салют в честь той, единственной, в честь сегодня.
Домой — по зеленой, сумеречной, уже глазастой от огней улице. Я слышал: весь тикаю —
как часы. И стрелки во мне — сейчас перешагнут через какую-то цифру, я сделаю что-то такое, что уже нельзя будет назад. Ей нужно, чтобы кто-то
там думал: она — у меня. А мне нужна она, и что мне за дело до ее «нужно». Я не хочу быть чужими шторами — не хочу, и все.
Сзади — знакомая, плюхающая,
как по лужам, походка. Я уже не оглядываюсь, знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей — и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, в мою комнату — пока
там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы…
Вы, ураниты, — суровые и черные,
как древние испанцы, мудро умевшие сжигать на кострах, — вы молчите, мне кажется, вы — со мною. Но я слышу: розовые венеряне — что-то
там о пытках, казнях, о возврате к варварским временам. Дорогие мои: мне жаль вас — вы не способны философски-математически мыслить.
Ветер —
там, за стенами, далекий,
как тот день, когда мы плечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров — если только это действительно было.
Мы шли так,
как всегда, т. е. так,
как изображены воины на ассирийских памятниках: тысяча голов — две слитных, интегральных ноги, две интегральных, в размахе, руки. В конце проспекта —
там, где грозно гудела аккумуляторная башня, — навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади — стража; в середине трое, на юнифах этих людей — уже нет золотых нумеров — и все до жути ясно.
— Я не могу так, — сказал я. — Ты — вот — здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса — и не могу разобрать слов, не знаю, что
там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и
какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?
Там, внизу, пенятся, мчатся, кричат. Но это далеко, и все дальше, потому что она смотрит на меня, она медленно втягивает меня в себя сквозь узкие золотые окна зрачков. Так — долго, молча. И почему-то вспоминается,
как однажды сквозь Зеленую Стену я тоже смотрел в чьи-то непонятные желтые зрачки, а над Стеной вились птицы (или это было в другой раз).
Там, наверху, над головами, над всеми — я увидел ее. Солнце прямо в глаза, по ту сторону, и от этого вся она — на синем полотне неба — резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так, будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна — неслышно скользят,
как корабль, и легкая — уплывает земля под ногами…
— Братья… — это она. — Братья! Вы все знаете:
там, за Стеною, в городе — строят «Интеграл». И вы знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену — все стены — чтобы зеленый ветер из конца в конец — по всей земле. Но «Интеграл» унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель,
какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…
— «Надо всем сойти с ума —
как можно скорее сойти с ума». Это говорил кто-то вчера. Ты помнишь?
Там…
— Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все же уцелела и осталась жить
там, за Стенами. Голые — они ушли в леса. Они учились
там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы обросли цифрами, по вас цифры ползают,
как вши. Надо с вас содрать все и выгнать голыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеного гнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, — мы хотим…
— Мефи? Это — древнее имя, это — тот, который… Ты помнишь:
там, на камне — изображен юноша… Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скорее поймешь. Вот: две силы в мире — энтропия и энергия. Одна — к блаженному покою, к счастливому равновесию; другая — к разрушению равновесия, к мучительно-бесконечному движению. Энтропии — наши или, вернее, — ваши предки, христиане, поклонялись
как Богу. А мы, антихристиане, мы…
Я уже видел,
как мы вдвоем с I ведем ее коридорами — вот она уже
там, среди цветов, трав, листьев… Но она отступила от меня назад, рожки розового ее полумесяца дрожали и изгибались вниз.
Я увидел на столе листок — последние две страницы вчерашней моей записи:
как оставил их
там с вечера — так и лежали. Если бы она видела, что я писал
там… Впрочем, все равно: теперь это — только история, теперь это — до смешного далекое,
как сквозь перевернутый бинокль…
И что-то о детях, и
как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и
как их
там пришлось связать, и о том, что «любить — нужно беспощадно, да, беспощадно», и что она, кажется, наконец решится…
А
там, за стеною, буря,
там — тучи все чугуннее: пусть! В голове — тесно, буйные — через край — слова, и я вслух вместе с солнцем лечу куда-то… нет, теперь мы уже знаем куда — и за мною планеты — планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами, — и планеты немые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества, — планеты, достигшие,
как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентного счастья…
Скорей за газету: быть может —
там… Я читаю газету глазами (именно так: мои глаза сейчас —
как перо,
как счетчик, которые держишь, чувствуешь, в руках — это постороннее, это инструмент).
Это было естественно, этого и надо было ждать. Мы вышли из земной атмосферы. Но так как-то все быстро, врасплох — что все кругом оробели, притихли. А мне — мне показалось даже легче под этим фантастическим, немым солнцем:
как будто я, скорчившись последний раз, уже переступил неизбежный порог — и мое тело где-то
там, внизу, а я несусь в новом мире, где все и должно быть непохожее, перевернутое…
И я — туда.
Там их — трое. Все — в слуховых крылатых шлемах. И она — будто на голову выше, чем всегда, крылатая, сверкающая, летучая —
как древние валькирии, и будто огромные, синие искры наверху, на радиошпице — это от нее, и от нее здесь — легкий, молнийный, озонный запах.
И в тишине — голос. Ее — не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий,
как хлыст, хлещущий голос — и где-нибудь
там вздернутый к вискам острый треугольник бровей… Я закричал...
Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад (
там в стене кнопка, и ее трудно достать) — и мне запомнилось,
как покачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.
Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юнифы, отчетливо выпячены два седалищных полушара, и она все время поводила ими по сторонам,
как будто именно
там у нее были глаза. Она фыркнула на меня...
Не помню,
как я очутился внизу, в одной из общественных уборных при станции подземной дороги.
Там, наверху, все гибло, рушилась величайшая и разумнейшая во всей истории цивилизация, а здесь — по чьей-то иронии — все оставалось прежним, прекрасным. И подумать: все это — осуждено, все это зарастет травой, обо всем этом — будут только «мифы»…