Неточные совпадения
Все это без улыбки, я бы даже сказал, с некоторой почтительностью (может быть, ей известно, что я — строитель «Интеграла»). Но не
знаю — в глазах или бровях — какой-то странный раздражающий икс, и я никак не могу его поймать, дать ему цифровое выражение.
Смешная. Ну что я мог ей сказать? Она была у меня только вчера и не хуже меня
знает, что наш ближайший сексуальный день послезавтра. Это просто
все то же самое ее «опережение мысли» — как бывает (иногда вредное) опережение подачи искры в двигателе.
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно:
вся человеческая история, сколько мы ее
знаем, это история перехода от кочевых форм ко
все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во времена доисторические, когда были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так, как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да
все его
знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас
знает, где вы и кто.
Она говорила как-то из меня, говорила мои мысли. Но в улыбке у ней был
все время этот раздражающий икс. Там, за шторами, в ней происходило что-то такое — не
знаю что, что выводило меня из терпения; мне хотелось спорить с ней, кричать на нее (именно так), но приходилось соглашаться — не согласиться было нельзя.
И вот теперь снова. Я пересмотрел свои записи — и мне ясно: я хитрил сам с собой, я лгал себе — только чтобы не увидеть. Это
все пустяки — что болен и прочее: я мог пойти туда; неделю назад — я
знаю, пошел бы не задумываясь. Почему же теперь… Почему?
Милая О… Милый R… В нем есть тоже (не
знаю, почему «тоже», — но пусть пишется, как пишется) — в нем есть тоже что-то, не совсем мне ясное. И все-таки я, он и О — мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык — понятней), мы — семья. И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от
всего, что…
Все это было просто,
все это
знал каждый из нас: да, диссоциация материи, да, расщепление атомов человеческого тела. И тем не менее это всякий раз было — как чудо, это было — как знамение нечеловеческой мощи Благодетеля.
Да, что-то от древних религий, что-то очищающее, как гроза и буря — было во
всем торжестве. Вы, кому придется читать это, — знакомы ли вам такие минуты? Мне жаль вас, если вы их не
знаете…
Нет: после
всего, что было, после того как я настолько недвусмысленно показал свое отношение к ней. Вдобавок ведь она даже не
знала: был ли я в Бюро Хранителей, — ведь ей неоткуда было
узнать, что я был болен, — ну, вообще не мог… И несмотря на
все —
В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда — желтое — ландыши — розовый полумесяц… Да, и вот это — и вот это еще: сегодня хотела ко мне зайти О. Показать ей это извещение — относительно I-330? Я не
знаю: она не поверит (да и как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что я совершенно… И
знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичный разговор… Нет, только не это. Пусть
все решится механически: просто пошлю ей копию с извещения.
Опять опустила глаза в письмо — и что там у ней внутри за опущенными шторами? Что она скажет — что сделает через секунду? Как это
узнать, вычислить, когда
вся она — оттуда, из дикой, древней страны снов.
— Слушайте, — сказал я, — ведь вы же
знаете:
всех отравляющих себя никотином и особенно алкоголем — Единое Государство беспощадно…
— Да компанийку вот этаких вот лысых, голых истин — выпустить на улицу… Нет, вы представьте себе… ну, хоть этого неизменнейшего моего обожателя — ну, да вы его
знаете, — представьте, что он сбросил с себя
всю эту ложь одежд — и в истинном виде среди публики… Ох!
Я похолодел. Я
знал, что это значит — показаться на улице позже 22.30.
Все мое сумасшествие — сразу как сдунуло. Я — был я. Мне было ясно одно: я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!
Вечер. Легкий туман. Небо задернуто золотисто-молочной тканью, и не видно: что там — дальше, выше. Древние
знали, что там их величайший, скучающий скептик — Бог. Мы
знаем, что там хрустально-синее, голое, непристойное ничто. Я теперь не
знаю, что там я слишком много
узнал. Знание, абсолютно уверенное в том, что оно безошибочно, — это вера. У меня была твердая вера в себя, я верил, что
знаю в себе
все. И вот —
Все это — под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я про себя скандирую колеса — и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутую страницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое… он! Не хотелось мешать ему — и я сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут — не
знаю: когда я входил в вагон — его как будто не было.
На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять, как тогда, села за руль, подвинула стартер на «вперед», мы оторвались от земли, поплыли. И следом за нами
все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профиль врача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше —
все вокруг солнца; теперь я
знал,
все вокруг меня — медленно, блаженно, с зажмуренными глазами…
Милая, бедная О! Розовый рот — розовый полумесяц рожками книзу. Но не могу же я рассказать ей
все, что было, — хотя б потому, что это сделает ее соучастницей моих преступлений: ведь я
знаю, у ней не хватит силы пойти в Бюро Хранителей, и следовательно —
— А почем я
знаю, кто. Но я их чувствую — понимаете?
Все время.
На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый — ему показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия… Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь — теперь нет: потому что я
знаю, что это у меня есть, — что я болен. И
знаю еще — не хочется выздороветь. Вот не хочется, и
все. По стеклянным ступеням мы поднялись наверх.
Все — под нами внизу — как на ладони…
Я вылез из люка на палубу и остановился: не
знаю, куда теперь, не
знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тускло подымалось измученное полднем солнце. Внизу — был «Интеграл», серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что
все это — только моя фантазия, что
все осталось по-прежнему, и в то же время ясно…
Не записывал несколько дней. Не
знаю сколько:
все дни — один.
Все дни — одного цвета — желтого, как иссушенный, накаленный песок, и ни клочка тени, ни капли воды, и по желтому песку без конца. Я не могу без нее — а она, с тех пор как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме…
Два, три, четыре дня назад — не
знаю:
все дни — один.
S… Почему
все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие, как по лужам, шаги? Почему он
все дни за мной — как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но она
все так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Быть может, эта пуповина — она, I? Не
знаю. Или, быть может, им, Хранителям, уже известно, что я…
— В чем дело? Как: душа? Душа, вы говорите? Черт
знает что! Этак мы скоро и до холеры дойдем. Я вам говорил (тончайшего на рога) — я вам говорил: надо у
всех — у
всех фантазию… Экстирпировать фантазию. Тут только хирургия, только одна хирургия…
И все-таки — опять туда, сам не
знаю зачем. Я шел медленно, с трудом — подошвы вдруг стали чугунными. Помню отчетливо мысль: «Это ошибка, что сила тяжести — константна. Следовательно,
все мои формулы — »
Позже, когда мне пришлось записывать
все эти странные происшествия, я порылся в памяти, в книгах — и теперь я, конечно, понимаю: это было состояние временной смерти, знакомое древним и — сколько я
знаю — совершенно неизвестное у нас.
Я слышал свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться в этом — так
все было неожиданно и непонятно). Минута, две, три —
все вниз. Наконец мягкий толчок: то, что падало у меня под ногами, — теперь неподвижно. В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул — открылась дверь — тусклый свет. Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшая квадратная платформа. Кинулся — но уже было поздно: я был отрезан здесь… где это «здесь» — не
знаю.
Было ли
все это на самом деле? Не
знаю.
Узнаю послезавтра. Реальный след только один: на правой руке — на концах пальцев — содрана кожа. Но сегодня на «Интеграле» Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел, как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо — в этом и
все дело. Что ж, может быть, и так. Очень может быть. Не
знаю — ничего не
знаю.
Моя комната. Еще зеленое, застывшее утро. На двери шкафа осколок солнца. Я — в кровати. Сон. Но еще буйно бьется, вздрагивает, брызжет сердце, ноет в концах пальцев, в коленях. Это — несомненно было. И я не
знаю теперь: что сон — что явь; иррациональные величины прорастают сквозь
все прочное, привычное, трехмерное, и вместо твердых, шлифованных плоскостей — кругом что-то корявое, лохматое…
Конверт взорван — скорее подпись — и рана — это не I, это… О. И еще рана: на листочке снизу, в правом углу — расплывшаяся клякса — сюда капнуло… Я не выношу клякс —
все равно: от чернил они или от…
все равно от чего. И
знаю — раньше — мне было бы просто неприятно, неприятно глазам — от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко — как туча, и от него —
все свинцовее и
все темнее? Или это опять — «душа»?
Шестнадцать часов. На дополнительную прогулку я не пошел: как
знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда
все звенит от солнца…
Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я
знаю: самое мучительное — это заронить в человека сомнение в том, что он — реальность, трехмерная — а не какая-либо иная — реальность. Я только сухо заметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор.
Секунду я смотрел на нее посторонне, как и
все: она уже не была нумером — она была только человеком, она существовала только как метафизическая субстанция оскорбления, нанесенного Единому Государству. Но одно какое-то ее движение — заворачивая, она согнула бедра налево — и мне вдруг ясно: я
знаю, я
знаю это гибкое, как хлыст, тело — мои глаза, мои губы, мои руки
знают его, — в тот момент я был в этом совершенно уверен.
— А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно
знать, что ты сделаешь
все, что я захочу, — что ты уж совсем мой?
— Я не могу так, — сказал я. — Ты — вот — здесь, рядом, и будто все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса — и не могу разобрать слов, не
знаю, что там. Я не могу так. Ты
все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор — или, может быть, ничего этого не было?
Нужно ли говорить, что у нас и здесь, как во
всем, — ни для каких случайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может. И самые выборы имеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучий миллионноклеточный организм, что мы — говоря словами «Евангелия» древних — единая Церковь. Потому что история Единого Государства не
знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушить величественный унисон.
Затем падает штора, во мне мгновенно
все вчерашнее, и я не
знаю, что «наконец еще одно», и не хочу об этом, не хочу!
S, I — какая-то нить (между ними — для меня
все время какая-то нить; я еще не
знаю какая — но когда-нибудь я ее распутаю). Я уцепился за него глазами, он клубочком
все дальше, и за ним нить. Вот остановился, вот…
Я с трудом держу перо в руках: такая неизмеримая усталость после
всех головокружительных событий сегодняшнего утра. Неужели обвалились спасительные вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы — как наши далекие предки? Неужели нет Благодетеля? Против… в День Единогласия — против? Мне за них стыдно, больно, страшно. А впрочем, кто «они»? И кто я сам: «они» или «мы» — разве я —
знаю?
— А завтра… — она дышит жадно сквозь сжатые, сверкающие острые зубы. — А завтра — неизвестно что. Ты понимаешь: ни я не
знаю, никто не
знает — неизвестно. Ты понимаешь, что
все известное кончилось? Новое, невероятное, невиданное.
Это я Второму Строителю. Лицо у него — фаянс, расписанный сладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (глаза, губы), но они сегодня какие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полуслове и стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе — чуть заметный белый квадратик — наклеена бумажка. И меня
всего трясет — может быть, от смеха, — да, я сам слышу, как я смеюсь (
знаете ли вы это, когда вы сами слышите свой смех?).
Рядом с I — на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-то тончайший, вырезанный из бумаги профиль… нет, не чей-то, а я его
знаю. Я помню: доктор — нет, нет, я очень ясно
все понимаю. И вот понимаю: они вдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у меня заплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист…
— Братья… — это она. — Братья! Вы
все знаете: там, за Стеною, в городе — строят «Интеграл». И вы
знаете: пришел день, когда мы разрушим эту Стену —
все стены — чтобы зеленый ветер из конца в конец — по
всей земле. Но «Интеграл» унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья…
— Да, да, именно! И надо
всем сойти с ума, необходимо
всем сойти с ума — как можно скорее! Это необходимо — я
знаю.
Я
знаю: мой долг перед вами, неведомые друзья, рассказать подробнее об этом странном и неожиданном мире, открывшемся мне вчера. Но пока я не в состоянии вернуться к этому.
Все новое и новое, какой-то ливень событий, и меня не хватает, чтобы собрать
все: я подставляю полы, пригоршни — и все-таки целые ведра проливаются мимо, а на эти страницы попадают только капли…
— Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она: мне
все равно. Я
знаю — ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому что ведь после вчерашнего — я перед тобой
вся, до конца, как ты хотел. Я — в твоих руках, ты можешь — в любой момент…
— Слушай: я пришла сказать тебе, что, может быть, мы уже последние дни… Ты
знаешь: с сегодняшнего вечера отменены
все аудиториумы.
— Я не
знаю. Пока еще никто не
знает. И это хуже
всего. Я только чувствую: включили ток, искра бежит — и не нынче, так завтра… Но, может быть, они не успеют.