Неточные совпадения
Но первое: я не способен на шутки — во всякую шутку неявной функцией входит ложь; и второе: Единая Государственная Наука утверждает, что жизнь древних была именно такова, а Единая Государственная Наука ошибаться не может. Да и откуда тогда было
бы взяться государственной логике, когда люди жили в состоянии свободы, то есть зверей, обезьян, стада. Чего можно требовать от них, если даже и в наше время откуда-то со дна, из мохнатых глубин, —
еще изредка слышно дикое, обезьянье эхо.
Но не ясно ли: блаженство и зависть — это числитель и знаменатель дроби, именуемой счастьем. И какой был
бы смысл во всех бесчисленных жертвах Двухсотлетней Войны, если
бы в нашей жизни все-таки
еще оставался повод для зависти. А он оставался, потому что оставались носы «пуговицей» и носы «классические» (наш тогдашний разговор на прогулке), потому что любви одних добивались многие, других — никто.
На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый — ему показался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия… Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я
бы тоже обиделся. А теперь — теперь нет: потому что я знаю, что это у меня есть, — что я болен. И знаю
еще — не хочется выздороветь. Вот не хочется, и все. По стеклянным ступеням мы поднялись наверх. Все — под нами внизу — как на ладони…
— I! Ты здесь? — И
еще тише, с закрытыми глазами, не дыша, — так, как если
бы я стоял уже на коленях перед ней: — I! Милая!
Вчера лег — и тотчас же канул на сонное дно, как перевернувшийся, слишком загруженный корабль. Толща глухой колыхающейся зеленой воды. И вот медленно всплываю со дна вверх и где-то на средине глубины открываю глаза: моя комната,
еще зеленое, застывшее утро. На зеркальной двери шкафа — осколок солнца — в глаза мне. Это мешает в точности выполнить установленные Скрижалью часы сна. Лучше
бы всего — открыть шкаф. Но я весь — как в паутине, и паутина на глазах, нет сил встать…
Конверт взорван — скорее подпись — и рана — это не I, это… О. И
еще рана: на листочке снизу, в правом углу — расплывшаяся клякса — сюда капнуло… Я не выношу клякс — все равно: от чернил они или от… все равно от чего. И знаю — раньше — мне было
бы просто неприятно, неприятно глазам — от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко — как туча, и от него — все свинцовее и все темнее? Или это опять — «душа»?
То есть как это незачем? И что это за странная манера — считать меня только чьей-то тенью. А может быть, сами вы все — мои тени. Разве я не населил вами эти страницы —
еще недавно четырехугольные белые пустыни. Без меня разве
бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкам строк?
Вот — о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его — с детских лет. Мне кажется, для нас — это нечто вроде того, что для древних была их «Пасха». Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовой календарик — с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать… Будь я уверен, что никто не увидит, — честное слово, я
бы и нынче всюду носил с собой такой календарик и следил по нему, сколько
еще осталось до завтра, когда я увижу — хоть издали…
Утро. Сквозь потолок — небо по-всегдашнему крепкое, круглое, краснощекое. Я думаю — меня меньше удивило
бы, если
бы я увидел над головой какое-нибудь необычайное четырехугольное солнце, людей в разноцветных одеждах из звериной шерсти, каменные, непрозрачные стены. Так что же, стало быть, мир — наш мир —
еще существует? Или это только инерция, генератор уже выключен, а шестерни
еще громыхают и вертятся — два оборота, три оборота — на четвертом замрут…
…Вы — если
бы вы читали все это не в моих записях, похожих на какой-то древний, причудливый роман, — если
бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот
еще пахнущий краской газетный лист — если
бы вы знали, как я, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя — разве не чувствовали
бы вы то же самое, что я?
И вот — жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если
бы внезапно вы оглохли: вы
еще видите, что ревут трубы, но только видите: трубы немые, тишина. Такое было — немое — солнце.
— А я, ей-богу, думал, что это сам воевода. Ай, ай, ай!.. — при этом жид покрутил головою и расставил пальцы. — Ай, какой важный вид! Ей-богу, полковник, совсем полковник! Вот
еще бы только на палец прибавить, то и полковник! Нужно бы пана посадить на жеребца, такого скорого, как муха, да и пусть муштрует полки!
—
Еще бы вы не верили! Перед вами сумасшедший, зараженный страстью! В глазах моих вы видите, я думаю, себя, как в зеркале. Притом вам двадцать лет: посмотрите на себя: может ли мужчина, встретя вас, не заплатить вам дань удивления… хотя взглядом? А знать вас, слушать, глядеть на вас подолгу, любить — о, да тут с ума сойдешь! А вы так ровны, покойны; и если пройдут сутки, двое и я не услышу от вас «люблю…», здесь начинается тревога…
Неточные совпадения
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где? что там такое?» — // «Ну, что
бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где
еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»
Когда б он знал, какая рана // Моей Татьяны сердце жгла! // Когда
бы ведала Татьяна, // Когда
бы знать она могла, // Что завтра Ленский и Евгений // Заспорят о могильной сени; // Ах, может быть, ее любовь // Друзей соединила б вновь! // Но этой страсти и случайно //
Еще никто не открывал. // Онегин обо всем молчал; // Татьяна изнывала тайно; // Одна
бы няня знать могла, // Да недогадлива была.
Певец Пиров и грусти томной, // Когда б
еще ты был со мной, // Я стал
бы просьбою нескромной // Тебя тревожить, милый мой: // Чтоб на волшебные напевы // Переложил ты страстной девы // Иноплеменные слова. // Где ты? приди: свои права // Передаю тебе с поклоном… // Но посреди печальных скал, // Отвыкнув сердцем от похвал, // Один, под финским небосклоном, // Он бродит, и душа его // Не слышит горя моего.
Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как
бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил как
бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все
еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.
Да
еще пусть
бы дело делал, а то ни с того ни с другого сначала загородил околесину, а потом задумался.