Неточные совпадения
— Нет, я вижу, что я вам
в тягость! Извините, я
не могу переносить
себя; считайте, что вы видите меня
в расстроенном состоянии духа, почти
в сумасшествии, и
не заключите чего-нибудь…
— Вникните
в мое положение, молодой человек (ах, опять! Извините-с; я все называю вас молодым человеком). Каждая минута дорога… Представьте
себе, эта дама… но
не можете ли вы мне сказать, кто живет
в этом доме?
— Я и
не для
себя это делаю; вы
не подумайте — это чужая жена! Муж там стоит, на Вознесенском мосту; он хочет поймать, но он
не решается — он еще
не верит, как и всякий муж… (тут господин
в енотах хотел улыбнуться), я — друг его; согласитесь сами, я человек, пользующийся некоторым уважением, — я
не могу быть тем, за кого вы меня принимаете.
Теперь я предлагаю решить самим читателям, я прошу их самих рассудить меня с Иваном Андреевичем. Неужели прав был он
в эту минуту? Большой театр, как известно, заключает
в себе четыре яруса лож и пятый ярус — галерею. Почему же непременно предположить, что записка упала именно из одной ложи, именно из этой самой, а
не другой какой-нибудь, — например хоть из пятого яруса, где тоже бывают дамы? Но страсть исключительна, а ревность — самая исключительная страсть
в мире.
Не знаю, за кого принял
себя Иван Андреевич
в эту минуту!
— Благородный молодой человек! Милостивый государь! Я вижу, что я
в вас ошибался, — сказал Иван Андреевич,
в восторге благодарности за уступленное место и расправляя затекшие члены, — я понимаю стесненное положение ваше, но что же делать? Вижу, что вы дурно обо мне думаете. Позвольте мне поднять
в вашем мнении мою репутацию, позвольте мне сказать, кто я такой, я пришел сюда против
себя, уверяю вас; я
не за тем, за чем вы думаете… Я
в ужаснейшем страхе.
— Но, милостивый государь! Вы со мной обходитесь, как будто, с позволения сказать, со старой подошвой, — проговорил Иван Андреевич
в припадке самого кроткого отчаяния, голосом,
в котором было слышно моленье. — Обходитесь со мной учтивее, хоть немножко учтивее, и я вам все расскажу! Мы бы полюбили друг друга; я даже готов пригласить вас к
себе на обед. А этак нам вместе лежать нельзя, откровенно скажу. Вы заблуждаетесь, молодой человек! Вы
не знаете…
— Он был
не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. — Если бы вы знали, что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то
не в себе.
— Дуняша? Где-то на Волге, поет. Тоже вот Дуняша… не в форме, как говорят о борцах. Ей один нефтяник предложил квартиру, триста рублей в месяц — отвергла! Да, —
не в себе женщина. Не нравится ей все. «Шалое, говорит, занятие — петь». В оперетку приглашали — не пошла.
Она принимала гостей, ходила между ними, потчевала, но Райский видел, что она, после визита к Вере, была уже
не в себе. Она почти не владела собой, отказывалась от многих блюд, не обернулась, когда Петрушка уронил и разбил тарелки; останавливалась среди разговора на полуслове, пораженная задумчивостью.
Неточные совпадения
Домой приехав, пистолеты // Он осмотрел, потом вложил // Опять их
в ящик и, раздетый, // При свечке, Шиллера открыл; // Но мысль одна его объемлет; //
В нем сердце грустное
не дремлет: // С неизъяснимою красой // Он видит Ольгу пред
собой. // Владимир книгу закрывает, // Берет перо; его стихи, // Полны любовной чепухи, // Звучат и льются. Их читает // Он вслух,
в лирическом жару, // Как Дельвиг пьяный на пиру.
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин подошел // И молвил: «Вы ко мне писали, //
Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она
в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я
не хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: //
Себя на суд вам отдаю.
Я знаю: дам хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их
себе представить // С «Благонамеренным»
в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; //
Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, // Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, //
Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И
в их устах язык чужой //
Не обратился ли
в родной?
И поделом:
в разборе строгом, // На тайный суд
себя призвав, // Он обвинял
себя во многом: // Во-первых, он уж был неправ, // Что над любовью робкой, нежной // Так подшутил вечор небрежно. // А во-вторых: пускай поэт // Дурачится;
в осьмнадцать лет // Оно простительно. Евгений, // Всем сердцем юношу любя, // Был должен оказать
себя //
Не мячиком предрассуждений, //
Не пылким мальчиком, бойцом, // Но мужем с честью и с умом.
Быть может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон //
В веках поднять могла. Поэта, // Быть может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть может, унесла с
собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней
не домчится гимн времен, // Благословение племен.