Неточные совпадения
И откуда он взял эту гадкую собаку, которая не отходит от него, как будто составляет с ним что-то целое, неразъединимое,
и которая
так на него похожа?»
Во-первых, с виду она была
так стара, как не бывают никакие собаки, а во-вторых, отчего же мне, с первого раза, как я ее увидал, тотчас же пришло в голову, что эта собака не может быть
такая, как все собаки; что она — собака необыкновенная; что в ней непременно должно быть что-то фантастическое, заколдованное; что это, может быть, какой-нибудь Мефистофель в собачьем виде
и что судьба ее какими-то таинственными, неведомыми путами соединена с судьбою ее хозяина.
Никогда он не взял в руки ни одной газеты, не произнес ни одного слова, ни одного звука; а только сидел, смотря перед собою во все глаза, но
таким тупым, безжизненным взглядом, что можно было побиться об заклад, что он ничего не видит из всего окружающего
и ничего не слышит.
К чему эта дешевая тревога из пустяков, которую я замечаю в себе в последнее время
и которая мешает жить
и глядеть ясно на жизнь, о чем уже заметил мне один глубокомысленный критик, с негодованием разбирая мою последнюю повесть?» Но, раздумывая
и сетуя, я все-таки оставался на месте, а между тем болезнь одолевала меня все более
и более,
и мне наконец стало жаль оставить теплую комнату.
Ему показалось странным
и обидным, что его
так пристально
и бесцеремонно рассматривают.
— Зачем вы на меня
так внимательно смотрите? — прокричал он по-немецки резким, пронзительным голосом
и с угрожающим видом.
Ясно, что он не мог жить
таким образом, совершенно один,
и, верно, кто-нибудь, хоть изредка, навещал его.
Главное, была большая комната, хоть
и очень низкая,
так что мне в первое время все казалось, что я задену потолок головою.
В то время, именно год назад, я еще сотрудничал по журналам, писал статейки
и твердо верил, что мне удастся написать какую-нибудь большую, хорошую вещь. Я сидел тогда за большим романом; но дело все-таки кончилось тем, что я — вот засел теперь в больнице
и, кажется, скоро умру. А коли скоро умру, то к чему бы, кажется,
и писать записки?
Должно быть, это вышло ужасно глупо,
и потому-то, вероятно, Наташа
так странно улыбнулась тогда моему восторгу.
Наташа говорит, что я был тогда
такой нескладный,
такой долговязый
и что на меня без смеху смотреть нельзя было.
Я только горько заплакал, да
так и уехал, ничего не сказавши.
Ему же нужен был
такой управляющий, которому он мог бы слепо
и навсегда довериться, чтоб уж
и не заезжать никогда в Васильевское, как
и действительно он рассчитывал.
Николай Сергеич был один из тех добрейших
и наивно-романтических людей, которые
так хороши у нас на Руси, что бы ни говорили о них,
и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за что), то отдаются ему всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического.
Князь, не вмешиваясь нисколько в распоряжения Николая Сергеича, давал ему иногда
такие советы, которые удивляли Ихменева своею необыкновенною практичностью
и деловитостью.
Откупщик, конечно, обманул его на приданом, но все-таки на деньги жены можно было выкупить родовое именье
и подняться на ноги.
Князь, который до сих пор, как уже упомянул я, ограничивался в сношениях с Николаем Сергеичем одной сухой, деловой перепиской, писал к нему теперь самым подробным, откровенным
и дружеским образом о своих семейных обстоятельствах: он жаловался на своего сына, писал, что сын огорчает его дурным своим поведением; что, конечно, на шалости
такого мальчика нельзя еще смотреть слишком серьезно (он, видимо, старался оправдать его), но что он решился наказать сына, попугать его, а именно: сослать его на некоторое время в деревню, под присмотр Ихменева.
Вскоре Николай Сергеич горячо полюбил его, не менее чем свою Наташу; даже потом, уже после окончательного разрыва между князем-отцом
и Ихменевым, старик с веселым духом вспоминал иногда о своем Алеше —
так привык он называть князя Алексея Петровича.
Уверяли, что Николай Сергеич, разгадав характер молодого князя, имел намерение употребить все недостатки его в свою пользу; что дочь его Наташа (которой уже было тогда семнадцать лет) сумела влюбить в себя двадцатилетнего юношу; что
и отец
и мать этой любви покровительствовали, хотя
и делали вид, что ничего не замечают; что хитрая
и «безнравственная» Наташа околдовала, наконец, совершенно молодого человека, не видавшего в целый год, ее стараниями, почти ни одной настоящей благородной девицы, которых
так много зреет в почтенных домах соседних помещиков.
Сама же Наташа,
так оклеветанная, даже еще целый год спустя, не знала почти ни одного слова из всех этих наговоров
и сплетней: от нее тщательно скрывали всю историю,
и она была весела
и невинна, как двенадцатилетний ребенок.
Но оскорбление с обеих сторон было
так сильно, что не оставалось
и слова на мир,
и раздраженный князь употреблял все усилия, чтоб повернуть дело в свою пользу, то есть, в сущности, отнять у бывшего своего управляющего последний кусок хлеба.
Сначала, в первые дни после их приезда, мне все казалось, что она как-то мало развилась в эти годы, совсем как будто не переменилась
и осталась
такой же девочкой, как
и была до нашей разлуки.
И описать не могу, как обрадовались старики моему успеху, хотя сперва ужасно удивились:
так странно их это поразило!
Но беспрерывные новые слухи, объявления в журналах
и наконец несколько похвальных слов, услышанных им обо мне от
таких лиц, которым он с благоговением верил, заставили его изменить свой взгляд на дело.
Но все-таки, помню, случалось, сомнения вдруг опять осаждали его, часто среди самого восторженного фантазирования,
и снова сбивали его с толку.
Я заметил, что подобные сомнения
и все эти щекотливые вопросы приходили к нему всего чаще в сумерки (
так памятны мне все подробности
и все то золотое время!). В сумерки наш старик всегда становился как-то особенно нервен, впечатлителен
и мнителен. Мы с Наташей уж знали это
и заранее посмеивались.
А все-таки стишки,
и ничего больше;
так, эфемерное что-то…
Он ожидал чего-то непостижимо высокого,
такого, чего бы он, пожалуй,
и сам не мог понять, но только непременно высокого; а вместо того вдруг
такие будни
и все
такое известное — вот точь-в-точь как то самое, что обыкновенно кругом совершается.
И добро бы большой или интересный человек был герой, или из исторического что-нибудь, вроде Рославлева или Юрия Милославского; а то выставлен какой-то маленький, забитый
и даже глуповатый чиновник, у которого
и пуговицы на вицмундире обсыпались;
и все это
таким простым слогом описано, ни дать ни взять как мы сами говорим…
Старушка вопросительно взглядывала на Николая Сергеича
и даже немного надулась, точно чем-то обиделась: «Ну стоит, право,
такой вздор печатать
и слушать, да еще
и деньги за это дают», — написано было на лице ее.
Старик уже отбросил все мечты о высоком: «С первого шага видно, что далеко кулику до Петрова дня;
так себе, просто рассказец; зато сердце захватывает, — говорил он, — зато становится понятно
и памятно, что кругом происходит; зато познается, что самый забитый, последний человек есть тоже человек
и называется брат мой!» Наташа слушала, плакала
и под столом, украдкой, крепко пожимала мою руку.
Но Анна Андреевна, несмотря на то что во время чтения сама была в некотором волнении
и тронута, смотрела теперь
так, как будто хотела выговорить: «Оно конечно, Александр Македонский герой, но зачем же стулья ломать?»
и т. д.
Так утешил, что я даже
и не ожидал.
Вон у меня там «Освобождение Москвы» лежит, в Москве же
и сочинили, — ну
так оно с первой строки, братец, видно, что
так сказать, орлом воспарил человек…
— Знаешь, Ваня? — продолжал старик, увлекаясь все более
и более, — это хоть не служба, зато все-таки карьера. Прочтут
и высокие лица. Вот ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает
и за границу послан. А что, если б
и ты? А? Или еще рано? Надо еще что-нибудь сочинить?
Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее! Не засыпай на лаврах. Чего глядеть-то!
И он говорил это с
таким убежденным видом, с
таким добродушием, что недоставало решимости остановить
и расхолодить его фантазию.
— Ну, ну, хорошо, хорошо! Я ведь
так, спроста говорю. Генерал не генерал, а пойдемте-ка ужинать. Ах ты чувствительная! — прибавил он, потрепав свою Наташу по раскрасневшейся щечке, что любил делать при всяком удобном случае, — я, вот видишь ли, Ваня, любя говорил. Ну, хоть
и не генерал (далеко до генерала!), а все-таки известное лицо, сочинитель!
Ну, положим, хоть
и писатель; а я вот что хотел сказать: камергером, конечно, не сделают за то, что роман сочинил; об этом
и думать нечего; а все-таки можно в люди пройти; ну сделаться каким-нибудь там атташе.
Разумеется, надо, чтобы все это
и с твоей стороны было благородно; чтоб за дело, за настоящее дело деньги
и почести брать, а не
так, чтоб как-нибудь там, по протекции…
— А эта все надо мной подсмеивается! — вскричал старик, с восторгом смотря на Наташу, у которой разгорелись щечки, а глазки весело сияли, как звездочки. — Я, детки, кажется,
и вправду далеко зашел, в Альнаскары записался;
и всегда-то я был
такой… а только знаешь, Ваня, смотрю я на тебя: какой-то ты у нас совсем простой…
Эдак, знаешь, бледные они, говорят, бывают, поэты-то, ну
и с волосами
такими,
и в глазах эдак что-то… знаешь, там Гете какой-нибудь или проч.…я это в «Аббаддонне» читал… а что?
Ишь, шалунья,
так и заливается надо мной!
В ясный сентябрьский день, перед вечером, вошел я к моим старикам больной, с замиранием в душе
и упал на стул чуть не в обмороке,
так что даже они перепугались, на меня глядя.
Но не оттого закружилась у меня тогда голова
и тосковало сердце
так, что я десять раз подходил к их дверям
и десять раз возвращался назад, прежде чем вошел, — не оттого, что не удалась мне моя карьера
и что не было у меня еще ни славы, ни денег; не оттого, что я еще не какой-нибудь «атташе»
и далеко было до того, чтоб меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого, что можно прожить десять лет в один год,
и прожила в этот год десять лет
и моя Наташа.
Костюм мой был жалок
и худо на мне сидел; лицом я осунулся, похудел, пожелтел, — а все-таки далеко не похож был я на поэта,
и в глазах моих все-таки не было ничего великого, о чем
так хлопотал когда-то добрый Николай Сергеич.
— Гм! нездоров! — повторил он пять минут спустя. — То-то нездоров! Говорил я тогда, предостерегал, — не послушался! Гм! Нет, брат Ваня: муза, видно, испокон веку сидела на чердаке голодная, да
и будет сидеть. Так-то!
— А что? Ничего с ней, — отозвался Николай Сергеич неохотно
и отрывисто, — здорова.
Так, в лета входит девица, перестала младенцем быть, вот
и все. Кто их разберет, эти девичьи печали да капризы?
Но боже, как она была прекрасна! Никогда, ни прежде, ни после, не видал я ее
такою, как в этот роковой день. Та ли, та ли это Наташа, та ли это девочка, которая, еще только год тому назад, не спускала с меня глаз
и, шевеля за мною губками, слушала мой роман
и которая
так весело,
так беспечно хохотала
и шутила в тот вечер с отцом
и со мною за ужином? Та ли это Наташа, которая там, в той комнате, наклонив головку
и вся загоревшись румянцем, сказала мне: да.
— Носи на здоровье! — прибавила она, надевая крест
и крестя дочь, — когда-то я тебя каждую ночь
так крестила на сон грядущий, молитву читала, а ты за мной причитывала. А теперь ты не та стала,
и не дает тебе господь спокойного духа. Ах, Наташа, Наташа! Не помогают тебе
и молитвы мои материнские! —
И старушка заплакала.
Мы печально шли по набережной. Я не мог говорить; я соображал, размышлял
и потерялся совершенно. Голова у меня закружилась. Мне казалось это
так безобразно,
так невозможно!