Неточные совпадения
Я, брат, только не умею выразиться, но
ты меня понимаешь; любя
говорю.
— Знаешь, Ваня? — продолжал старик, увлекаясь все более и более, — это хоть не служба, зато все-таки карьера. Прочтут и высокие лица. Вот
ты говорил, Гоголь вспоможение ежегодное получает и за границу послан. А что, если б и
ты? А? Или еще рано? Надо еще что-нибудь сочинить? Так сочиняй, брат, сочиняй поскорее! Не засыпай на лаврах. Чего глядеть-то!
— Ну, ну, хорошо, хорошо! Я ведь так, спроста
говорю. Генерал не генерал, а пойдемте-ка ужинать. Ах
ты чувствительная! — прибавил он, потрепав свою Наташу по раскрасневшейся щечке, что любил делать при всяком удобном случае, — я, вот видишь ли, Ваня, любя
говорил. Ну, хоть и не генерал (далеко до генерала!), а все-таки известное лицо, сочинитель!
— Ну да; сходи; а к тому ж и пройдешься, — прибавил старик, тоже с беспокойством всматриваясь в лицо дочери, — мать правду
говорит. Вот Ваня
тебя и проводит.
Ведь я уже не
говорю, чего стоит им обоим
тебя потерять навеки!
Я уж и
говорить об этом не хочу: сама должна знать; припомни, что отец считает
тебя напрасно оклеветанною, обиженною этими гордецами, неотомщенною!
— Да ведь
ты же сама
говорила сейчас Анне Андреевне, может быть,не пойдешь из дому… ко всенощной. Стало быть,
ты хотела и остаться; стало быть, не решилась еще совершенно?
— Ах, как мне хотелось
тебя видеть! — продолжала она, подавив свои слезы. — Как
ты похудел, какой
ты больной, бледный;
ты в самом деле был нездоров, Ваня? Что ж я, и не спрошу! Все о себе
говорю; ну, как же теперь твои дела с журналистами? Что твой новый роман, подвигается ли?
Что если
ты правду про него сейчас
говорил (я никогда этого не
говорил), что он только обманывает меня и только кажется таким правдивым и искренним, а сам злой и тщеславный!
— Наташа, — сказал я, — одного только я не понимаю: как
ты можешь любить его после того, что сама про него сейчас
говорила? Не уважаешь его, не веришь даже в любовь его и идешь к нему без возврата, и всех для него губишь? Что ж это такое? Измучает он
тебя на всю жизнь, да и
ты его тоже. Слишком уж любишь
ты его, Наташа, слишком! Не понимаю я такой любви.
— Прости, прости меня, девочка! Прости, дитя мое! —
говорил я, — я так вдруг объявил
тебе, а может быть, это еще не то… бедненькая!.. Кого
ты ищешь? Старика, который тут жил?
— Послушай, чего ж
ты боишься? — начал я. — Я так испугал
тебя; я виноват. Дедушка, когда умирал,
говорил о
тебе; это были последние его слова… У меня и книги остались; верно, твои. Как
тебя зовут? где
ты живешь? Он
говорил, что в Шестой линии…
— Гм… это все твоя литература, Ваня! — вскричал он почти со злобою, — довела до чердака, доведет и до кладбища!
Говорил я
тебе тогда, предрекал!.. А что Б. все еще критику пишет?
— Умер, гм… умер! Да так и следовало. Что ж, оставил что-нибудь жене и детям? Ведь
ты говорил, что у него там жена, что ль, была… И на что эти люди женятся!
—
Ты ведь
говорил, Ваня, что он был человек хороший, великодушный, симпатичный, с чувством, с сердцем. Ну, так вот они все таковы, люди-то с сердцем, симпатичные-то твои! Только и умеют, что сирот размножать! Гм… да и умирать-то, я думаю, ему было весело!.. Э-э-эх! Уехал бы куда-нибудь отсюда, хоть в Сибирь!.. Что
ты, девочка? — спросил он вдруг, увидев на тротуаре ребенка, просившего милостыню.
Так
ты поговори с ней, эдак знаешь, не от меня, а как бы с своей стороны… урезонь ее… понимаешь?
Нет,
говорит,
ты, князь, сам на мне женись, а не бывать моей падчерице за Алешей.
Князь-то видит, в чем дело, да и
говорит:
ты, графиня, не беспокойся.
А то что,
говорит, за меня замуж
тебе идти?
— Всё злодеи жестокосердые! — продолжала Анна Андреевна, — ну, что же она, мой голубчик, горюет, плачет? Ах, пора
тебе идти к ней! Матрена, Матрена! Разбойник, а не девка!.. Не оскорбляли ее?
Говори же, Ваня.
— По делам ходил, Ваня, — заговорил он вдруг. — Дрянь такая завелась.
Говорил я
тебе? Меня совсем осуждают. Доказательств, вишь, нет; бумаг нужных нет; справки неверны выходят… Гм…
— Ну, вот по крайней мере, хоть
ты, Иван, дело
говоришь. Я так и думал. Брошу все и уеду.
И
говорю про это так откровенно, так прямо именно для того, чтоб
ты никак не мог ошибиться в словах моих, — прибавил он, воспаленными глазами смотря на меня и, видимо, избегая испуганных взглядов жены.
— Постой, постой, Ваня, —
говорила она, часто прерывая мой рассказ, —
говори подробнее, все, все, как можно подробнее,
ты не так подробно рассказываешь!..
— Без условий! Это невозможно; и не упрекай меня, Ваня, напрасно. Я об этом дни и ночи думала и думаю. После того как я их покинула, может быть, не было дня, чтоб я об этом не думала. Да и сколько раз мы с
тобой же об этом
говорили! Ведь
ты знаешь сам, что это невозможно!
— Это все правда, — сказал я, — что
ты говоришь, Наташа. Значит, ему надо теперь узнать и полюбить
тебя вновь. А главное: узнать. Что ж? Он и полюбит
тебя. Неужели ж
ты думаешь, что он не в состоянии узнать и понять
тебя, он, он, такое сердце!
— Да,
ты,
ты!
Ты ему враг, тайный и явный!
Ты не можешь
говорить о нем без мщения. Я тысячу раз замечала, что
тебе первое удовольствие унижать и чернить его! Именно чернить, я правду
говорю!
— Как же
ты, Наташа, еще сейчас, только сейчас
говорила…
— Откудова такой явился? —
говорила она, как власть имеющая. — Что? Где рыскал? Ну уж иди, иди! А меня
тебе не подмаслить! Ступай-ка; что-то ответишь?
— Наташа, послушай… —
говорил Алеша, совершенно потерявшись. —
Ты, может быть, уверена, что я виноват… Но я не виноват; я нисколько не виноват! Вот видишь ли, я
тебе сейчас расскажу.
— О боже мой! — вскрикнул он в восторге, — если б только был виноват, я бы не смел, кажется, и взглянуть на нее после этого! Посмотрите, посмотрите! — кричал он, обращаясь ко мне, — вот: она считает меня виноватым; все против меня, все видимости против меня! Я пять дней не езжу! Есть слухи, что я у невесты, — и что ж? Она уж прощает меня! Она уж
говорит: «Дай руку, и кончено!» Наташа, голубчик мой, ангел мой, ангел мой! Я не виноват, и
ты знай это! Я не виноват ни настолечко! Напротив! Напротив!
— Нет, нет, я не про то
говорю. Помнишь! Тогда еще у нас денег не было, и
ты ходила мою сигарочницу серебряную закладывать; а главное, позволь
тебе заметить, Мавра,
ты ужасно передо мной забываешься. Это все
тебя Наташа приучила. Ну, положим, я действительно все вам рассказал тогда же, отрывками (я это теперь припоминаю). Но тона, тона письма вы не знаете, а ведь в письме главное тон. Про это я и
говорю.
— Послушай, Наташа,
ты спрашиваешь — точно шутишь. Не шути.Уверяю
тебя, это очень важно. Такой тон, что я и руки опустил. Никогда отец так со мной не
говорил. То есть скорее Лиссабон провалится, чем не сбудется по его желанию; вот какой тон!
Но прямо он до сих пор не
говорил про
тебя, даже, видимо, избегает.
Я,
говорит, совершенно с
тобой согласен, а вот поедем-ка к графу Наинскому, да смотри, там этого ничего не
говори.
— Ах, не отвлекайся, Алеша, пожалуйста;
говори, как
ты рассказывал все Кате!
Я рассказал ей всю нашу историю: как
ты бросила для меня свой дом, как мы жили одни, как мы теперь мучаемся, боимся всего и что теперь мы прибегаем к ней (я и от твоего имени
говорил, Наташа), чтоб она сама взяла нашу сторону и прямо сказала бы мачехе, что не хочет идти за меня, что в этом все наше спасение и что нам более нечего ждать ниоткуда.
Потом о
тебе стала расспрашивать,
говорила, что очень хочет познакомиться с
тобой, просила передать, что уже любит
тебя как сестру и чтоб и
ты ее любила как сестру, а когда узнала, что я уже пятый день
тебя не видал, тотчас же стала гнать меня к
тебе…
Мне именно с
тобой хочется про нее
говорить, а с ней про
тебя.
— Иной раз
ты, другой она. Но
ты всегда лучше оставалась. Когда же я
говорю с ней, я всегда чувствую, что сам лучше становлюсь, умнее, благороднее как-то. Но завтра, завтра все решится!
— И не жаль ее
тебе? Ведь она любит
тебя;
ты говоришь, что сам это заметил?
— Нет, он останется; мы еще
поговорим с
тобой, Ваня. Смотри же, завтра чем свет!
— Да я ведь и без того никогда об
тебе с ним не
говорю.
— И мне тоже. Он как-то все так
говорит… Устала я, голубчик. Знаешь что? Ступай и
ты домой. А завтра приходи ко мне как можно пораньше от них. Да слушай еще: это не обидно было, когда я сказала ему, что хочу поскорее полюбить его?
— Нет, про
тебя он не
говорил, но он…
Я подошел к ней и начал ей наскоро рассказывать. Она молча и пытливо слушала, потупив голову и стоя ко мне спиной. Я рассказал ей тоже, как старик, умирая,
говорил про Шестую линию. «Я и догадался, — прибавил я, — что там, верно, кто-нибудь живет из дорогих ему, оттого и ждал, что придут о нем наведаться. Верно, он
тебя любил, когда в последнюю минуту о
тебе поминал».
— Подожди, странная
ты девочка! Ведь я
тебе добра желаю; мне
тебя жаль со вчерашнего дня, когда
ты там в углу на лестнице плакала. Я вспомнить об этом не могу… К тому же твой дедушка у меня на руках умер, и, верно, он об
тебе вспоминал, когда про Шестую линию
говорил, значит, как будто
тебя мне на руки оставлял. Он мне во сне снится… Вот и книжки я
тебе сберег, а
ты такая дикая, точно боишься меня.
Ты, верно, очень бедна и сиротка, может быть, на чужих руках; так или нет?
Говори, гниль болотная, или тут же
тебя задушу!
— Нет, Ваня,
ты не то, что я! — проговорил он наконец трагическим тоном. — Я ведь читал; читал, Ваня, читал!.. Да послушай:
поговорим по душе! Спешишь?