— Гм! Посмотрим; проэкзаменуем и Коровкина. Но довольно, — заключил Фома, подымаясь с кресла. — Я не могу еще вас совершенно простить, полковник: обида была кровавая; но я помолюсь, и, может быть, Бог ниспошлет мир оскорбленному сердцу. Мы поговорим еще завтра об этом, а теперь позвольте уж мне уйти.
Я устал и ослаб…
Неточные совпадения
Ведь не подрядился же
я в самом деле тебе сказки рассказывать, да и язык
устал.
— А, Фома! — захлопотал дядя. — Ведь ты в самом деле
устал! Знаешь что? не хочешь ли подкрепиться, закусить чего-нибудь?
Я сейчас прикажу.
Наконец мы расстались.
Я обнял и благословил дядю. «Завтра, завтра, — повторял он, — все решится, — прежде чем ты встанешь, решится. Пойду к Фоме и поступлю с ним по-рыцарски, открою ему все, как родному брату, все изгибы сердца, всю внутренность. Прощай, Сережа. Ложись, ты
устал; а
я уж, верно, во всю ночь глаз не сомкну».
Он ушел.
Я тотчас же лег,
усталый и измученный донельзя. День был трудный. Нервы мои были расстроены, и, прежде чем заснуть,
я несколько раз вздрагивал и просыпался. Но как ни странны были мои впечатления при отходе ко сну, все-таки странность их почти ничего не значила перед оригинальностью моего пробуждения на другое утро.
Толстяк наконец явился,
усталый, полузадохшийся, с каплями пота на лбу, развязав галстух и сняв картуз. Молча и мрачно влез он в коляску, и в этот раз
я уступил ему свое место; по крайней мере он не сидел напротив Татьяны Ивановны, которая в продолжение всей этой сцены покатывалась со смеху, била в ладоши и во весь остальной путь не могла смотреть равнодушно на Степана Алексеевича. Он же, с своей стороны, до самого дома не промолвил ни единого слова и упорно смотрел, как вертелось заднее колесо коляски.
— Едва ли, — испуганно оглянувшись, сказал предводитель. —
Я устал, уж стар. Есть достойнее и моложе меня, пусть послужат.
— Я и не говорила бы, если б не письма. Мне нужен покой… Бабушка! увези, спрячь меня… или я умру!
Я устала… силы нет… дай отдохнуть… А он зовет туда… хочет прийти сам…
Неточные совпадения
А тот… но после всё расскажем, // Не правда ль? Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи
мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет…
устала грудь… //
Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна
я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Так он писал темно и вяло // (Что романтизмом мы зовем, // Хоть романтизма тут нимало // Не вижу
я; да что нам в том?) // И наконец перед зарею, // Склонясь
усталой головою, // На модном слове идеал // Тихонько Ленский задремал; // Но только сонным обаяньем // Он позабылся, уж сосед // В безмолвный входит кабинет // И будит Ленского воззваньем: // «Пора вставать: седьмой уж час. // Онегин, верно, ждет уж нас».
Раскольников до того
устал за все это время, за весь этот месяц, что уже не мог разрешать теперь подобных вопросов иначе как только одним решением: «Тогда
я убью его», — подумал он в холодном отчаянии.
В первый раз вошла (
я, знаете,
устал: похоронная служба, со святыми упокой, потом лития, закуска, — наконец-то в кабинете один остался, закурил сигару, задумался), вошла в дверь: «А вы, говорит, Аркадий Иванович, сегодня за хлопотами и забыли в столовой часы завести».
— Ну, вот и ты! — начала она, запинаясь от радости. — Не сердись на
меня, Родя, что
я тебя так глупо встречаю, со слезами: это
я смеюсь, а не плачу. Ты думаешь,
я плачу? Нет, это
я радуюсь, а уж у
меня глупая привычка такая: слезы текут. Это у
меня со смерти твоего отца, от всего плачу. Садись, голубчик,
устал, должно быть, вижу. Ах, как ты испачкался.