Неточные совпадения
Правда, впоследствии, по смерти генерала, когда
сам Фома совершенно неожиданно сделался вдруг важным и чрезвычайным лицом, он не раз уверял нас всех, что, согласясь быть шутом, он великодушно пожертвовал собою дружбе; что генерал был его благодетель; это был
человек великий, непонятный и что одному ему, Фоме, доверял он сокровеннейшие тайны души своей; что, наконец, если он, Фома, и изображал собою, по генеральскому востребованию, различных зверей и иные живые картины, то единственно, чтоб развлечь и развеселить удрученного болезнями страдальца и друга.
Это был один из тех благороднейших и целомудренных сердцем
людей, которые даже стыдятся предположить в другом
человеке дурное, торопливо наряжают своих ближних во все добродетели, радуются чужому успеху, живут, таким образом, постоянно в идеальном мире, и при неудачах прежде всех обвиняют
самих себя.
— Отец ты наш… — подхватил другой мужичок, — ведь мы
люди темные. Может, ты майор, аль полковник, аль
само ваше сиятельство, — как и величать-то тебя, не ведаем.
— Ну да, и моя там есть доля, — отвечал Фома, как бы нехотя, как будто
сам на себя досадуя, что удостоил такого
человека таким разговором.
— Сорок лет прожил и до сих пор, до
самой той поры, как тебя узнал, все думал про себя, что
человек… ну и все там, как следует.
— Это что, ученый-то
человек? Батюшка мой, да там вас ждут не дождутся! — вскричал толстяк, нелицемерно обрадовавшись. — Ведь я теперь
сам от них, из Степанчикова; от обеда уехал, из-за пудинга встал: с Фомой усидеть не мог! Со всеми там переругался из-за Фомки проклятого… Вот встреча! Вы, батюшка, меня извините. Я Степан Алексеич Бахчеев и вас вот эдаким от полу помню… Ну, кто бы сказал?.. А позвольте вас…
Такого самолюбия
человек, что уж
сам в себе поместиться не может!
«Ах ты, физик проклятый, думаю; полагаешь, я тебе теплоух дался?» Терпел я, терпел, да и не утерпел, встал из-за стола да при все честном народе и бряк ему: «Согрешил я, говорю, перед тобой, Фома Фомич, благодетель; подумал было, что ты благовоспитанный
человек, а ты, брат, выходишь такая же свинья, как и мы все», — сказал, да и вышел из-за стола, из-за
самого пудинга: пудингом тогда обносили.
— К дядюшке-то? А плюньте на того, кто вам это сказал! Вы думаете, я постоянный
человек, выдержу? В том-то и горе мое, что я тряпка, а не
человек! Недели не пройдет, а я опять туда поплетусь. А зачем? Вот подите:
сам не знаю зачем, а поеду; опять буду с Фомой воевать. Это уж, батюшка, горе мое! За грехи мне Господь этого Фомку в наказание послал. Характер у меня бабий, постоянства нет никакого! Трус я, батюшка, первой руки…
— Науками, братец, науками, вообще науками! Я вот только не могу сказать, какими именно, а только знаю, что науками. Как про железные дороги говорит! И знаешь, — прибавил дядя полушепотом, многозначительно прищуривая правый глаз, — немного эдак, вольных идей! Я заметил, особенно когда про семейное счастье заговорил… Вот жаль, что я
сам мало понял (времени не было), а то бы рассказал тебе все как по нитке. И, вдобавок, благороднейших свойств
человек! Я его пригласил к себе погостить. С часу на час ожидаю.
— Что ж делать, друг мой! ведь я его не защищаю. Действительно он, может быть,
человек с недостатками, и даже теперь, в эту
самую минуту… Ах, брат Сережа, как это все меня беспокоит! И как бы это все могло уладиться, как бы мы все могли быть довольны и счастливы!.. Но, впрочем, кто ж без недостатков? Ведь не золотые ж и мы?
— Впрочем, знаете, дядюшка, у меня на этот счет выработалась своя особая идея, — перебил я, торопясь высказать мою идею. Да мы и оба как-то торопились. — Во-первых, он был шутом: это его огорчило, сразило, оскорбило его идеал; и вот вышла натура озлобленная, болезненная, мстящая, так сказать, всему человечеству… Но если примирить его с
человеком, если возвратить его
самому себе…
— Друг мой, и не спрашивай! после, после! все это после объяснится! Я, может быть, и во многом виноват, но я хотел поступить как честный
человек, и… и… и ты на ней женишься! Ты женишься, если только есть в тебе хоть капля благородства! — прибавил он, весь покраснев от какого-то внезапного чувства, восторженно и крепко сжимая мою руку. — Но довольно, ни слова больше! Все
сам скоро узнаешь. От тебя же будет зависеть… Главное, чтоб ты теперь там понравился, произвел впечатление. Главное, не сконфузься.
Один из двух мужчин, бывших в комнате, был еще очень молодой
человек, лет двадцати пяти, тот
самый Обноскин, о котором давеча упоминал дядя, восхваляя его ум и мораль.
Нет, в
самом деле заметьте, Павел Семеныч, как у этих
людей, совершенно лишенных мысли и идеала и едящих одну говядину, как у них всегда отвратительно свеж цвет лица, грубо и глупо свеж!
— Вы слышали? — продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. — То ли еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч,
люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас
самый неприличный из танцев. Никому здесь до этого нет и дела. Но вот
сами послушайте. Отвечай: что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно — слышишь?
Да я в людскую теперь не могу сойти: «француз ты, говорят, француз!» Нет, сударь, Фома Фомич, не один я, дурак, а уж и добрые
люди начали говорить в один голос, что вы как есть злющий
человек теперь стали, а что барин наш перед вами все одно, что малый ребенок; что вы хоть породой и енаральский сын и
сами, может, немного до енарала не дослужили, но такой злющий, как то есть должен быть настоящий фурий.
— Ох, ради бога, не извиняйтесь! Поверьте, что мне и без того тяжело это слушать, а между тем судите: я и
сама хотела заговорить с вами, чтоб узнать что-нибудь… Ах, какая досада! так он-таки вам написал! Вот этого-то я пуще всего боялась! Боже мой, какой это
человек! А вы и поверили и прискакали сюда сломя голову? Вот надо было!
— И это тот
самый человек, — продолжал Фома, переменяя суровый тон на блаженный, — тот
самый человек, для которого я столько раз не спал по ночам! Столько раз, бывало, в бессонные ночи мои, я вставал с постели, зажигал свечу и говорил себе: «Теперь он спит спокойно, надеясь на тебя. Не спи же ты, Фома, бодрствуй за него; авось выдумаешь еще что-нибудь для благополучия этого
человека». Вот как думал Фома в свои бессонные ночи, полковник! и вот как заплатил ему этот полковник! Но довольно, довольно!..
Я именно хотел, чтоб вы не почитали впредь генералов
самыми высшими светилами на всем земном шаре; хотел доказать вам, что чин — ничто без великодушия и что нечего радоваться приезду вашего генерала, когда, может быть, и возле вас стоят
люди, озаренные добродетелью!
— Отказался от пятнадцати тысяч, чтоб взять потом тридцать. Впрочем, знаете что? — прибавил он, подумав. — Я сомневаюсь, чтоб у Фомы был какой-нибудь расчет. Это
человек непрактический; это тоже в своем роде какой-то поэт. Пятнадцать тысяч… гм! Видите ли: он и взял бы деньги, да не устоял перед соблазном погримасничать, порисоваться. Это, я вам скажу, такая кислятина, такая слезливая размазня, и все это при
самом неограниченном самолюбии!
— Печатать, братец. Это уж решено — на мой счет, и будет выставлено на заглавном листе: крепостной
человек такого-то, а в предисловии Фоме от автора благодарность за образование. Посвящено Фоме. Фома
сам предисловие пишет. Ну, так представь себе, если на заглавном-то листе будет написано: «Сочинения Видоплясова»…
— Ну вот, братец, уж ты сейчас и в критику! Уж и не можешь никак утерпеть, — отвечал опечаленный дядя. — Вовсе не в сумасшедшем, а так только, погорячились с обеих сторон. Но ведь согласись и ты, братец, как ты-то
сам вел себя? Помнишь, что ты ему отмочил, —
человеку, так сказать, почтенных лет?
— Ну, вот уж и вашего! Эх, брат Сергей, не суди его строго: мизантропический
человек — и больше ничего, болезненный! С него нельзя строго спрашивать. Но зато благородный, то есть просто благороднейший из
людей! Да ведь ты
сам давеча был свидетелем, просто сиял. А что фокусы-то эти иногда отмачивает, так на это нечего смотреть. Ну, с кем этого не случается?
— Есть случаи, — и вы
сами согласитесь с этим, — когда истинно благородный
человек принужден обратиться ко всему благородству чувств другого, истинно благородного
человека… Надеюсь, вы понимаете меня…
— От этого низкого
человека всегда можно было ожидать всякой пакости! — вскричал Мизинчиков с
самым энергическим негодованием и тотчас же отвернулся, избегая моего взгляда.
В
самой последней степени унижения, среди
самой грустной, подавляющей сердце действительности, в компаньонках у одной старой, беззубой и брюзгливейшей барыни в мире, виноватая во всем, упрекаемая за каждый кусок хлеба, за каждую тряпку изношенную, обиженная первым желающим, не защищенная никем, измученная горемычным житьем своим и, про себя, утопающая в неге
самых безумных и распаленных фантазий, — она вдруг получила известие о смерти одного своего дальнего родственника, у которого давно уже (о чем она, по легкомыслию своему, никогда не справлялась) перемерли все его близкие родные,
человека странного, жившего затворником, где-то за тридевять земель, в захолустье, одиноко, угрюмо, неслышно и занимавшегося черепословием и ростовщичеством.
Все это как нарочно подтверждалось в ее глазах еще и тем, что за ней в
самом деле начали бегать такие, например,
люди, как Обноскин, Мизинчиков и десятки других, с теми же целями.
— Я еще вчера сказала вам, — продолжала Настя, — что не могу быть вашей женою. Вы видите: меня не хотят у вас… а я все это давно, уж заранее предчувствовала; маменька ваша не даст нам благословения… другие тоже. Вы
сами хоть и не раскаетесь потом, потому что вы великодушный
человек, но все-таки будете несчастны из-за меня… с вашим добрым характером…
Он теперь ходил за Фомой как собачка, смотрел на него с благоговением и к каждому слову его прибавлял: «Благороднейший ты
человек, Фома! ученый ты
человек, Фома!» Что ж касается Ежевикина, то он был в
самой последней степени восторга.
Известно, что
самые неприятнейшие,
самые капризнейшие
люди хоть на время, да укрощаются, когда удовлетворят их желаниям.
— Я
сам то же думаю. Видишь, Сережа, я, конечно, не философ, но я думаю, что во всяком
человеке гораздо более добра, чем снаружи кажется. Так и Коровкин: он не вынес стыда… Но пойдем, однако ж, к Фоме! Мы замешкались; может оскорбиться неблагодарностью, невниманием… Идем же! Ах, Коровкин, Коровкин!
Но
самым первым,
самым главным
человеком был, разумеется, Фома Фомич.