Неточные совпадения
— Это что в
руках у тебя? А! французские слова русскими буквами — ухитрился! Такому болвану, дураку набитому, в
руки даетесь — не стыдно ли, Гаврила? — вскричал я, в
один миг забыв все великодушные мои предположения о Фоме Фомиче, за которые мне еще так недавно досталось от господина Бахчеева.
Раздался смех. Понятно было, что старик играл роль какого-то добровольного шута. Приход его развеселил общество. Многие и не поняли его сарказмов, а он почти всех обошел.
Одна гувернантка, которую он, к удивлению моему, назвал просто Настей, краснела и хмурилась. Я было отдернул
руку: того только, кажется, и ждал старикашка.
«Как! — говорил он, защищая свою нелепую мысль (мысль, приходившую в голову и не
одному Фоме Фомичу, чему свидетелем пишущий эти строки), — как! он всегда вверху при своей госпоже; вдруг она, забыв, что он не понимает по-французски, скажет ему, например, донне муа мон мушуар [Дайте мне платок (франц.: «Donnez-moi mon mouchoir»).] — он должен и тут найтись и тут услужить!» Но оказалось, что не только нельзя было Фалалея выучить по-французски, но что повар Андрон, его дядя, бескорыстно старавшийся научить его русской грамоте, давно уже махнул
рукой и сложил азбуку на полку!
Этого Фома не мог вынести. Он взвизгнул, как будто его начали резать, и бросился вон из комнаты. Генеральша хотела, кажется, упасть в обморок, но рассудила лучше бежать за Фомой Фомичом. За ней побежали и все, а за всеми дядя. Когда я опомнился и огляделся, то увидел в комнате
одного Ежевикина. Он улыбался и потирал себе
руки.
С четверть часа бродил я по саду, раздраженный и крайне недовольный собой, обдумывая: что мне теперь делать? Солнце садилось. Вдруг, на повороте в
одну темную аллею, я встретился лицом к лицу с Настенькой. В глазах ее были слезы, в
руках платок, которым она утирала их.
Она убежала. Я стоял на
одном месте, вполне сознавая все смешное в той роли, которую мне пришлось сейчас разыграть, и совершенно недоумевая, чем все это теперь разрешится. Мне было жаль бедную девушку, и я боялся за дядю. Вдруг подле меня очутился Гаврила. Он все еще держал свою тетрадку в
руке.
Рассуждая таким образом, мы дошли до террасы. На дворе было уже почти совсем темно. Дядя действительно был
один, в той же комнате, где произошло мое побоище с Фомой Фомичом, и ходил по ней большими шагами. На столах горели свечи. Увидя меня, он бросился ко мне и крепко сжал мои
руки. Он был бледен и тяжело переводил дух;
руки его тряслись, и нервическая дрожь пробегала временем по всему его телу.
— Ах, в очень многом, помилуйте! Иначе я бы и не просил. Я уже сказал вам, что имею в виду
одно почтенное, но бедное семейство. Вы же мне можете помочь и здесь, и там, и, наконец, как свидетель. Признаюсь, без вашей помощи я буду как без
рук.
— Не успел я двух слов сказать, знаешь, сердце у меня заколотилось, из глаз слезы выступили; стал я ее уговаривать, чтоб за тебя вышла; а она мне: «Верно, вы меня не любите, верно, вы ничего не видите», — и вдруг как бросится мне на шею, обвила меня
руками, заплакала, зарыдала! «Я, говорит,
одного вас люблю и на за кого не выйду. Я вас уже давно люблю, только и за вас не выйду, а завтра же уеду и в монастырь пойду».
— Под опекой не состоит! — вскрикнул Бахчеев, немедленно на меня накидываясь. — Дура она, батюшка, набитая дура, — а не то, что под опекой не состоит. Я тебе о ней и говорить не хотел вчера, а намедни ошибкой зашел в ее комнату, смотрю, а она
одна перед зеркалом
руки в боки, экосез выплясывает! Да ведь как разодета: журнал, просто журнал! Плюнул, да и отошел. Тогда же все предузнал, как по-писаному!
Вдруг, например, страдалец что-нибудь говорит, даже смеется, и в
одно мгновение окаменеет, и окаменеет именно в том самом положении, в котором находился в последнее мгновение перед припадком; если, например, он смеялся, то так и оставался с улыбкою на устах; если же держал что-нибудь, хоть вилку, то вилка так и остается в поднятой
руке, на воздухе.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с
рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
— Да, мой друг, — продолжала бабушка после минутного молчания, взяв в
руки один из двух платков, чтобы утереть показавшуюся слезу, — я часто думаю, что он не может ни ценить, ни понимать ее и что, несмотря на всю ее доброту, любовь к нему и старание скрыть свое горе — я очень хорошо знаю это, — она не может быть с ним счастлива; и помяните мое слово, если он не…
Неточные совпадения
Стремит Онегин? Вы заране // Уж угадали; точно так: // Примчался к ней, к своей Татьяне, // Мой неисправленный чудак. // Идет, на мертвеца похожий. // Нет ни
одной души в прихожей. // Он в залу; дальше: никого. // Дверь отворил он. Что ж его // С такою силой поражает? // Княгиня перед ним,
одна, // Сидит, не убрана, бледна, // Письмо какое-то читает // И тихо слезы льет рекой, // Опершись на
руку щекой.
В продолжение немногих минут они вероятно бы разговорились и хорошо познакомились между собою, потому что уже начало было сделано, и оба почти в
одно и то же время изъявили удовольствие, что пыль по дороге была совершенно прибита вчерашним дождем и теперь ехать и прохладно и приятно, как вошел чернявый его товарищ, сбросив с головы на стол картуз свой, молодцевато взъерошив
рукой свои черные густые волосы.
Итак, отдавши нужные приказания еще с вечера, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкой, что делалось только по воскресным дням, — а в тот день случись воскресенье, — выбрившись таким образом, что щеки сделались настоящий атлас в рассуждении гладкости и лоска, надевши фрак брусничного цвета с искрой и потом шинель на больших медведях, он сошел с лестницы, поддерживаемый под
руку то с
одной, то с другой стороны трактирным слугою, и сел в бричку.
Они так полюбили его, что он не видел средств, как вырваться из города; только и слышал он: «Ну, недельку, еще
одну недельку поживите с нами, Павел Иванович!» — словом, он был носим, как говорится, на
руках.
У всякого есть свой задор: у
одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть
одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою
рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как
рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.