Неточные совпадения
«
Если о сю пору я так боюсь,
что же было бы,
если б и действительно как-нибудь случилось до самого дела дойти?..» — подумал он невольно, проходя в четвертый этаж.
За стойкой находился мальчишка лет четырнадцати, и был другой мальчишка моложе, который подавал,
если что спрашивали.
И хотя я и сам понимаю,
что когда она и вихры мои дерет, то дерет их не иначе как от жалости сердца (ибо, повторяю без смущения, она дерет мне вихры, молодой человек, — подтвердил он с сугубым достоинством, услышав опять хихиканье), но, боже,
что,
если б она хотя один раз…
Потому, как
если Соня не накормила, то… уж не знаю
что! не знаю!
А
что,
если, кроме любви-то, и уважения не может быть, а, напротив, уже есть отвращение, презрение, омерзение,
что же тогда?
«Действительно, я у Разумихина недавно еще хотел было работы просить, чтоб он мне или уроки достал, или что-нибудь… — додумывался Раскольников, — но
чем теперь-то он мне может помочь? Положим, уроки достанет, положим, даже последнею копейкой поделится,
если есть у него копейка, так
что можно даже и сапоги купить, и костюм поправить, чтобы на уроки ходить… гм… Ну, а дальше? На пятаки-то
что ж я сделаю? Мне разве того теперь надобно? Право, смешно,
что я пошел к Разумихину…»
Конечно,
если бы даже целые годы приходилось ему ждать удобного случая, то и тогда, имея замысел, нельзя было рассчитывать наверное на более очевидный шаг к успеху этого замысла, как тот, который представлялся вдруг сейчас. Во всяком случае, трудно было бы узнать накануне и наверно, с большею точностию и с наименьшим риском, без всяких опасных расспросов и разыскиваний,
что завтра, в таком-то часу, такая-то старуха, на которую готовится покушение, будет дома одна-одинехонька.
Еще зимой один знакомый ему студент, Покорев, уезжая в Харьков, сообщил ему как-то в разговоре адрес старухи Алены Ивановны,
если бы на случай пришлось ему
что заложить.
А
если под пальто спрятать, то все-таки надо было рукой придерживать,
что было бы приметно.
И
если бы даже случилось когда-нибудь так,
что уже все до последней точки было бы им разобрано и решено окончательно и сомнений не оставалось бы уже более никаких, — то тут-то бы, кажется, он и отказался от всего, как от нелепости, чудовищности и невозможности.
И
если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать;
если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть,
что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому,
что он сделал.
Если бы дворник спросил его «
что надо?» — он, может быть, так прямо и подал бы ему топор.
«
Если бы кто зашел,
что бы он подумал?
На лестнице он вспомнил,
что оставляет все вещи так, в обойной дыре, — «а тут, пожалуй, нарочно без него обыск», — вспомнил и остановился. Но такое отчаяние и такой,
если можно сказать, цинизм гибели вдруг овладели им,
что он махнул рукой и пошел дальше.
Я готов даже просить у них извинения,
если в
чем с своей стороны манкировал.
«А
что,
если уж и был обыск?
Что,
если их как раз у себя и застану?»
«
Если действительно все это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки,
если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь,
что тебе досталось, из-за
чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал… Это как же?»
Но, стало быть, и к нему сейчас придут,
если так, «потому
что… верно, все это из того же… из-за вчерашнего…
Но по какой-то странной, чуть не звериной хитрости ему вдруг пришло в голову скрыть до времени свои силы, притаиться, прикинуться,
если надо, даже еще не совсем понимающим, а между тем выслушать и выведать,
что такое тут происходит?
Нынче летний сезон, я и покупку летнюю сделал, потому к осени сезон и без того более теплой материи потребует, так придется ж бросать… тем более
что все это тогда уж успеет само разрушиться,
если не от усилившейся роскоши, так от внутренних неустройств.
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так
что ж,
что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то,
что он руки греет? Я говорил,
что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется? Да я уверен,
что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то
если с тобой в придачу!..
— Нет, брат, не но, а
если серьги, в тот же день и час очутившиеся у Николая в руках, действительно составляют важную фактическую против него контру — однако ж прямо объясняемую его показаниями, следственно еще спорную контру, — то надо же взять в соображение факты и оправдательные, и тем паче
что они факты неотразимые.
Нет, не примут, не примут ни за
что, потому-де коробку нашли, и человек удавиться хотел, «
чего не могло быть,
если б не чувствовал себя виноватым!».
— Жалею весьма и весьма,
что нахожу вас в таком положении, — начал он снова, с усилием прерывая молчание. —
Если б знал о вашем нездоровье, зашел бы раньше. Но, знаете, хлопоты!.. Имею к тому же весьма важное дело по моей адвокатской части в сенате. Не упоминаю уже о тех заботах, которые и вы угадаете. Ваших, то есть мамашу и сестрицу, жду с часу на час…
Если мне, например, до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то
что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может быть с излишнею поспешностью, — выходило то,
что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного не достигнешь».
И
если теперь эта старуха-процентщица убита одним из общества более высшего, ибо мужики не закладывают золотых вещей, то
чем же объяснить эту с одной стороны распущенность цивилизованной части нашего общества?
—
Если бы только толчок ему какой-нибудь благоприятный, вот бы
чего! Давеча он был в силах… Знаешь, у него что-то есть на уме! Что-то неподвижное, тяготящее… Этого я очень боюсь; непременно!
— А
что,
если это я старуху и Лизавету убил? — проговорил он вдруг — и опомнился.
Так вот
если бы ты не был дурак, не пошлый дурак, не набитый дурак, не перевод с иностранного… видишь, Родя, я сознаюсь, ты малый умный, но ты дурак! — так вот,
если б ты не был дурак, ты бы лучше ко мне зашел сегодня, вечерок посидеть,
чем даром-то сапоги топтать.
«Черт возьми! — продолжал он почти вслух, — говорит со смыслом, а как будто… Ведь и я дурак! Да разве помешанные не говорят со смыслом? А Зосимов-то, показалось мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по лбу. — Ну
что,
если… ну как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится… Эх, маху я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова.
— Поля! — крикнула Катерина Ивановна, — беги к Соне, скорее.
Если не застанешь дома, все равно, скажи,
что отца лошади раздавили и чтоб она тотчас же шла сюда… как воротится. Скорей, Поля! На, закройся платком!
— Умер, — отвечал Раскольников. — Был доктор, был священник, все в порядке. Не беспокойте очень бедную женщину, она и без того в чахотке. Ободрите ее,
если чем можете… Ведь вы добрый человек, я знаю… — прибавил он с усмешкой, смотря ему прямо в глаза.
Во-первых, ты втрое его умнее, во-вторых,
если ты не помешанный, так тебе наплевать на то,
что у него такая дичь в голове, а в-третьих, этот кусок мяса, и по специальности своей — хирург, помешался теперь на душевных болезнях, а насчет тебя повернул его окончательно сегодняшний разговор твой с Заметовым.
— Хоть вы и мать, а
если останетесь, то доведете его до бешенства, и тогда черт знает
что будет!
— Пойдемте, маменька, — сказала Авдотья Романовна, — он верно так сделает, как обещает. Он воскресил уже брата, а
если правда,
что доктор согласится здесь ночевать, так
чего же лучше?
На тревожный же и робкий вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой,
что слова его слишком преувеличены;
что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить,
что почти вплоть до сегодня больной был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «
если только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
И, однако ж, одеваясь, он осмотрел свой костюм тщательнее обыкновенного. Другого платья у него не было, а
если б и было, он, быть может, и не надел бы его, — «так, нарочно бы не надел». Но во всяком случае циником и грязною неряхой нельзя оставаться: он не имеет права оскорблять чувства других, тем более
что те, другие, сами в нем нуждаются и сами зовут к себе. Платье свое он тщательно отчистил щеткой. Белье же было на нем всегда сносное; на этот счет он был особенно чистоплотен.
Он робко глянул на Авдотью Романовну: но и в этом надменном лице было в эту минуту такое выражение признательности и дружества, такое полное и неожиданное им уважение (вместо насмешливых-то взглядов и невольного, худо скрываемого презрения!),
что ему уж, право, было бы легче,
если бы встретили бранью, а то уж слишком стало конфузливо.
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы, то есть, поймите меня, как бы это вам сказать, то есть лучше сказать:
что он любит и
что не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты,
если можно?
Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом, я бы желала…
Если же я так поносил его вчера, то это потому,
что вчера я был грязно пьян и еще… безумен; да, безумен, без головы, сошел с ума, совершенно… и сегодня стыжусь того!..
— Он был не в себе вчера, — задумчиво проговорил Разумихин. —
Если бы вы знали,
что он там натворил вчера в трактире, хоть и умно… гм! О каком-то покойнике и о какой-то девице он действительно мне что-то говорил вчера, когда мы шли домой, но я не понял ни слова… А впрочем, и я сам вчера…
— Не расспрашивайте его очень об чем-нибудь,
если увидите,
что он морщится; особенно про здоровье очень не спрашивайте: не любит.
— А я так даже подивился на него сегодня, — начал Зосимов, очень обрадовавшись пришедшим, потому
что в десять минут уже успел потерять нитку разговора с своим больным. — Дня через три-четыре,
если так пойдет, совсем будет как прежде, то есть как было назад тому месяц, али два… али, пожалуй, и три? Ведь это издалека началось да подготовлялось… а? Сознаётесь теперь,
что, может, и сами виноваты были? — прибавил он с осторожною улыбкой, как бы все еще боясь его чем-нибудь раздражить.
Он увидал бы,
если б был проницательнее,
что чувствительного настроения тут отнюдь не было, а было даже нечто совсем напротив. Но Авдотья Романовна это заметила. Она пристально и с беспокойством следила за братом.
— Вот
что, Дуня, — начал он серьезно и сухо, — я, конечно, прошу у тебя за вчерашнее прощения, но я долгом считаю опять тебе напомнить,
что от главного моего я не отступаюсь. Или я, или Лужин. Пусть я подлец, а ты не должна. Один кто-нибудь.
Если же ты выйдешь за Лужина, я тотчас же перестаю тебя сестрой считать.
— Брат, — твердо и тоже сухо отвечала Дуня, — во всем этом есть ошибка с твоей стороны. Я за ночь обдумала и отыскала ошибку. Все в том,
что ты, кажется, предполагаешь, будто я кому-то и для кого-то приношу себя в жертву. Совсем это не так. Я просто для себя выхожу, потому
что мне самой тяжело; а затем, конечно, буду рада,
если удастся быть полезною родным, но в моей решимости это не самое главное побуждение…
—
Что ж,
если хвалится, так и есть
чем, — я не противоречу.
Там есть одно выражение: «пеняйте на себя», поставленное очень знаменательно и ясно, и, кроме того, есть угроза,
что он тотчас уйдет,
если я приду.
Эта угроза уйти — все равно
что угроза вас обеих бросить,
если будете непослушны, и бросить теперь, когда уже в Петербург вызвал.
— Дунечка! Да подумай только, в каком мы теперь положении! Ну
что,
если Петр Петрович откажется? — неосторожно высказала вдруг бедная Пульхерия Александровна.