Неточные совпадения
Так мучил он себя и поддразнивал этими
вопросами, даже
с каким-то наслаждением.
Вопрос, почему он пошел теперь к Разумихину, тревожил его больше, чем даже ему самому казалось;
с беспокойством отыскивал он какой-то зловещий для себя смысл в этом, казалось бы, самом обыкновенном поступке.
— Позволь, я тебе серьезный
вопрос задать хочу, — загорячился студент. — Я сейчас, конечно, пошутил, но смотри:
с одной стороны, глупая, бессмысленная, ничтожная, злая, больная старушонка, никому не нужная и, напротив, всем вредная, которая сама не знает, для чего живет, и которая завтра же сама собой умрет. Понимаешь? Понимаешь?
Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и чрезвычайно простой
вопрос разом сбил его
с толку и горько его изумил...
Херувимов это по части женского
вопроса готовит; я перевожу; растянет он эти два
с половиной листа листов на шесть, присочиним пышнейшее заглавие в полстраницы и пустим по полтиннику.
Вопрос: «Как работали
с Митреем, не видали ль кого по лестнице, вот в таком-то и таком-то часу?» Ответ: «Известно, проходили, может, люди какие, да нам не в примету».
Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только один
вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, —
с топорами,
с кровью,
с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
— Извините, мне так показалось по вашему
вопросу. Я был когда-то опекуном его… очень милый молодой человек… и следящий… Я же рад встречать молодежь: по ней узнаешь, что нового. — Петр Петрович
с надеждой оглядел всех присутствующих.
— В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись
вопросу. — Я, видите ли, уже десять лет не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи — все это и до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть все, надобно быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался…
— Не знаю-с… Извините… — пробормотал господин, испуганный и
вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы.
На тревожный же и робкий
вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал
с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, — так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня больной был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «если только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до
вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то
вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается! Ну как подумают, что я выбрился для… да непременно же подумают! Да ни за что же на свете!
— А вы думали нет? Подождите, я и вас проведу, — ха, ха, ха! Нет, видите ли-с, я вам всю правду скажу. По поводу всех этих
вопросов, преступлений, среды, девочек мне вспомнилась теперь, — а впрочем, и всегда интересовала меня, — одна ваша статейка. «О преступлении»… или как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в «Периодической речи» прочесть.
(Вы припомните, у нас ведь
с юридического
вопроса началось.)
Так стал
вопрос и
с его и
с вашей стороны.
Все-таки для него составляло
вопрос: почему она так слишком уже долго могла оставаться в таком положении и не сошла
с ума, если уж не в силах была броситься в воду?
— А знаете что, — спросил он вдруг, почти дерзко смотря на него и как бы ощущая от своей дерзости наслаждение, — ведь это существует, кажется, такое юридическое правило, такой прием юридический — для всех возможных следователей — сперва начать издалека,
с пустячков, или даже
с серьезного, но только совсем постороннего, чтобы, так сказать, ободрить, или, лучше сказать, развлечь допрашиваемого, усыпить его осторожность, и потом вдруг, неожиданнейшим образом огорошить его в самое темя каким-нибудь самым роковым и опасным
вопросом; так ли?
Ну кто же, скажите, из всех подсудимых, даже из самого посконного мужичья, не знает, что его, например, сначала начнут посторонними
вопросами усыплять (по счастливому выражению вашему), а потом вдруг и огорошат в самое темя, обухом-то-с, хе! хе! хе! в самое-то темя, по счастливому уподоблению вашему! хе! хе! так вы это в самом деле подумали, что я квартирой-то вас хотел… хе! хе!
— Да вы-то, Катерину-то Ивановну,
с месяц назад, что ли! Я ведь слышал-с, вчера-с… То-то вот они убеждения-то!.. Да и женский
вопрос подгулял. Xe-xe-xe!
Она слышала от самой Амалии Ивановны, что мать даже обиделась приглашением и предложила
вопрос: «Каким образом она могла бы посадить рядом
с этой девицейсвою дочь?» Соня предчувствовала, что Катерине Ивановне как-нибудь уже это известно, а обида ей, Соне, значила для Катерины Ивановны более, чем обида ей лично, ее детям, ее папеньке, одним словом, была обидой смертельною, и Соня знала, что уж Катерина Ивановна теперь не успокоится, «пока не докажет этим шлепохвосткам, что они обе» и т. д. и т. д.
— Какое мне дело, что вам в голову пришли там какие-то глупые
вопросы, — вскричал он. — Это не доказательство-с! Вы могли все это сбредить во сне, вот и все-с! А я вам говорю, что вы лжете, сударь! Лжете и клевещете из какого-либо зла на меня, и именно по насердке за то, что я не соглашался на ваши вольнодумные и безбожные социальные предложения, вот что-с!
На его же
вопрос: посадил ли бы я Софью Семеновну рядом
с моей сестрой? я ответил, что я уже это и сделал, того же дня.
В раздумье остановился он перед дверью
с странным
вопросом: «Надо ли сказывать, кто убил Лизавету?»
Вопрос был странный, потому что он вдруг, в то же время, почувствовал, что не только нельзя не сказать, но даже и отдалить эту минуту, хотя на время, невозможно.
— Ничего, Соня. Не пугайся… Вздор! Право, если рассудить, — вздор, — бормотал он
с видом себя не помнящего человека в бреду. — Зачем только тебя-то я пришел мучить? — прибавил он вдруг, смотря на нее. — Право. Зачем? Я все задаю себе этот
вопрос, Соня…
После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она
с изумлением глядела на него. Ей ничего еще не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти
вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?»
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни
с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис [Катехизис — краткое изложение христианского вероучения в виде
вопросов и ответов.] стал его верой и законом.
— Вы сами же вызывали сейчас на откровенность, а на первый же
вопрос и отказываетесь отвечать, — заметил Свидригайлов
с улыбкой. — Вам все кажется, что у меня какие-то цели, а потому и глядите на меня подозрительно. Что ж, это совершенно понятно в вашем положении. Но как я ни желаю сойтись
с вами, я все-таки не возьму на себя труда разуверять вас в противном. Ей-богу, игра не стоит свеч, да и говорить-то
с вами я ни о чем таком особенном не намеревался.
— Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по крайней мере, прямой
вопрос. В этом разврате по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и
с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?
Аркадий Иванович встал, засмеялся, поцеловал невесту, потрепал ее по щечке, подтвердил, что скоро приедет, и, заметив в ее глазах хотя и детское любопытство, но вместе
с тем и какой-то очень серьезный, немой
вопрос, подумал, поцеловал ее в другой раз и тут же искренно подосадовал в душе, что подарок пойдет немедленно на сохранение под замок благоразумнейшей из матерей.
Но он все-таки шел. Он вдруг почувствовал окончательно, что нечего себе задавать
вопросы. Выйдя на улицу, он вспомнил, что не простился
с Соней, что она осталась среди комнаты, в своем зеленом платке, не смея шевельнуться от его окрика, и приостановился на миг. В то же мгновение вдруг одна мысль ярко озарила его, — точно ждала, чтобы поразить его окончательно.
К величайшей досаде защищавших это мнение, сам преступник почти не пробовал защищать себя; на окончательные
вопросы: что именно могло склонить его к смертоубийству и что побудило его совершить грабеж, он отвечал весьма ясно,
с самою грубою точностью, что причиной всему было его скверное положение, его нищета и беспомощность, желание упрочить первые шаги своей жизненной карьеры
с помощью по крайней мере трех тысяч рублей, которые он рассчитывал найти у убитой.
На
вопросы же, что именно побудило его явиться
с повинною, прямо отвечал, что чистосердечное раскаяние.
Он
с мучением задавал себе этот
вопрос и не мог понять, что уж и тогда, когда стоял над рекой, может быть, предчувствовал в себе и в убеждениях своих глубокую ложь. Он не понимал, что это предчувствие могло быть предвестником будущего перелома в жизни его, будущего воскресения его, будущего нового взгляда на жизнь.