Неточные совпадения
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского
вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто
с ним о чем-нибудь посоветуется.
Но все подчиненные чего-то робели в присутствии начальника; они на его ласковый
вопрос отвечали не своим, а каким-то другим голосом, каким
с прочими не говорили.
Они никогда не смущали себя никакими туманными умственными или нравственными
вопросами: оттого всегда и цвели здоровьем и весельем, оттого там жили долго; мужчины в сорок лет походили на юношей; старики не боролись
с трудной, мучительной смертью, а, дожив до невозможности, умирали как будто украдкой, тихо застывая и незаметно испуская последний вздох. Оттого и говорят, что прежде был крепче народ.
— Как не жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы, ни одного
вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать
с квартиры — уж это одно чего стоит! И это не жизнь?
Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский
вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед — это значит вдруг сбросить широкий халат не только
с плеч, но и
с души,
с ума; вместе
с пылью и паутиной со стен смести паутину
с глаз и прозреть!
— Трудно отвечать на этот
вопрос! всякая! Иногда я
с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду на половине оперы; там Мейербер зашевелит меня; даже песня
с барки: смотря по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмешь…
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне
с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех
вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
«Что это
с ней? Что она теперь думает, чувствует? — терзался он
вопросами. — Ей-богу, ничего не понимаю!»
У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а то,
с которым он оставил ее в последний раз и которое задало ему такую тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, все выражение лица такое сосредоточенное, такое определенное; он видел, что в догадки, намеки и наивные
вопросы играть
с ней нельзя, что этот ребяческий, веселый миг пережит.
Многое, что не досказано, к чему можно бы подойти
с лукавым
вопросом, было между ними решено без слов, без объяснений, Бог знает как, но воротиться к тому уже нельзя.
Спрашивать ей было не у кого. У тетки? Но она скользит по подобным
вопросам так легко и ловко, что Ольге никогда не удалось свести ее отзывов в какую-нибудь сентенцию и зарубить в памяти. Штольца нет. У Обломова? Но это какая-то Галатея,
с которой ей самой приходилось быть Пигмалионом.
Всего мучительнее было для него, когда Ольга предложит ему специальный
вопрос и требует от него, как от какого-нибудь профессора, полного удовлетворения; а это случалось
с ней часто, вовсе не из педантизма, а просто из желания знать, в чем дело. Она даже забывала часто свои цели относительно Обломова, а увлекалась самым
вопросом.
Она предлагала эти
вопросы не
с женскою рассеянностью, не по внушению минутного каприза знать то или другое, а настойчиво,
с нетерпением, и в случае молчания Обломова казнила его продолжительным, испытующим взглядом. Как он дрожал от этого взгляда!
Он рассказал ей все, что слышал от Захара, от Анисьи, припомнил разговор франтов и заключил, сказав, что
с тех пор он не спит, что он в каждом взгляде видит
вопрос, или упрек, или лукавые намеки на их свидания.
После болезни Илья Ильич долго был мрачен, по целым часам повергался в болезненную задумчивость и иногда не отвечал на
вопросы Захара, не замечал, как он ронял чашки на пол и не сметал со стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам
с пирогом, заставала его в слезах.
Он тотчас увидел, что ее смешить уже нельзя: часто взглядом и несимметрично лежащими одна над другой бровями со складкой на лбу она выслушает смешную выходку и не улыбнется, продолжает молча глядеть на него, как будто
с упреком в легкомыслии или
с нетерпением, или вдруг, вместо ответа на шутку, сделает глубокий
вопрос и сопровождает его таким настойчивым взглядом, что ему станет совестно за небрежный, пустой разговор.
И он не мог понять Ольгу, и бежал опять на другой день к ней, и уже осторожно,
с боязнью читал ее лицо, затрудняясь часто и побеждая только
с помощью всего своего ума и знания жизни
вопросы, сомнения, требования — все, что всплывало в чертах Ольги.
И сам он как полно счастлив был, когда ум ее,
с такой же заботливостью и
с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли
вопроса в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Она ничего этого не понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно
с этими
вопросами, сама
с собой, и не знала, как выйти из хаоса.
Она понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то этим обязана была вовсе не своей силе, как в борьбе
с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому
вопросом: «как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
— Я вам сказал, что
с вами было и даже что будет, Ольга Сергевна, — заключил он. — А вы мне ничего не скажете в ответ на мой
вопрос, который не дали кончить?
— О нет! —
с важностью заметил он. — Это не давешний
вопрос, теперь он имеет другой смысл: если я останусь, то… на каких правах?
Ужас! Она не додумалась до конца, а торопливо оделась, наняла извозчика и поехала к мужниной родне, не в Пасху и Рождество, на семейный обед, а утром рано,
с заботой,
с необычайной речью и
вопросом, что делать, и взять у них денег.
При
вопросе: где ложь? в воображении его потянулись пестрые маски настоящего и минувшего времени. Он
с улыбкой, то краснея, то нахмурившись, глядел на бесконечную вереницу героев и героинь любви: на донкихотов в стальных перчатках, на дам их мыслей,
с пятидесятилетнею взаимною верностью в разлуке; на пастушков
с румяными лицами и простодушными глазами навыкате и на их Хлой
с барашками.
При
вопросе: где же истина? он искал и вдалеке и вблизи, в воображении и глазами примеров простого, честного, но глубокого и неразрывного сближения
с женщиной, и не находил: если, казалось, и находил, то это только казалось, потом приходилось разочаровываться, и он грустно задумывался и даже отчаивался.
Глядел он на браки, на мужей, и в их отношениях к женам всегда видел сфинкса
с его загадкой, все будто что-то непонятное, недосказанное; а между тем эти мужья не задумываются над мудреными
вопросами, идут по брачной дороге таким ровным, сознательным шагом, как будто нечего им решать и искать.
Не играя
вопросом о любви и браке, не путая в него никаких других расчетов, денег, связей, мест, Штольц, однако ж, задумывался о том, как примирится его внешняя, до сих пор неутомимая деятельность
с внутреннею, семейною жизнью, как из туриста, негоцианта он превратится в семейного домоседа?
Сначала долго приходилось ему бороться
с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый
вопрос беспокойного ума, встревоженного сердца; там надо было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
Он не навязывал ей ученой техники, чтоб потом,
с глупейшею из хвастливостей, гордиться «ученой женой». Если б у ней вырвалось в речи одно слово, даже намек на эту претензию, он покраснел бы пуще, чем когда бы она ответила тупым взглядом неведения на обыкновенный, в области знания, но еще недоступный для женского современного воспитания
вопрос. Ему только хотелось, а ей вдвое, чтоб не было ничего недоступного — не ведению, а ее пониманию.
Он не чертил ей таблиц и чисел, но говорил обо всем, многое читал, не обегая педантически и какой-нибудь экономической теории, социальных или философских
вопросов, он говорил
с увлечением,
с страстью: он как будто рисовал ей бесконечную, живую картину знания. После из памяти ее исчезали подробности, но никогда не сглаживался в восприимчивом уме рисунок, не пропадали краски и не потухал огонь, которым он освещал творимый ей космос.
Она боялась впасть во что-нибудь похожее на обломовскую апатию. Но как она ни старалась сбыть
с души эти мгновения периодического оцепенения, сна души, к ней нет-нет да подкрадется сначала греза счастья, окружит ее голубая ночь и окует дремотой, потом опять настанет задумчивая остановка, будто отдых жизни, а затем… смущение, боязнь, томление, какая-то глухая грусть, послышатся какие-то смутные, туманные
вопросы в беспокойной голове.
— Да, пожалуй, гнет для темного, слабого ума, не подготовленного к нему. Эта грусть и
вопросы, может быть, многих свели
с ума; иным они являются как безобразные видения, как бред ума…
— А! Это расплата за Прометеев огонь! Мало того что терпи, еще люби эту грусть и уважай сомнения и
вопросы: они — переполненный избыток, роскошь жизни и являются больше на вершинах счастья, когда нет грубых желаний; они не родятся среди жизни обыденной: там не до того, где горе и нужда; толпы идут и не знают этого тумана сомнений, тоски
вопросов… Но кто встретился
с ними своевременно, для того они не молот, а милые гости.
— Ничего, — сказал он, — вооружаться твердостью и терпеливо, настойчиво идти своим путем. Мы не Титаны
с тобой, — продолжал он, обнимая ее, — мы не пойдем,
с Манфредами и Фаустами, на дерзкую борьбу
с мятежными
вопросами, не примем их вызова, склоним головы и смиренно переживем трудную минуту, и опять потом улыбнется жизнь, счастье и…