Неточные совпадения
Ну,
да нечего вспоминать о том!
Пробовал я с ней, года четыре тому, географию и всемирную историю проходить; но как я сам был некрепок,
да и приличных к тому руководств не имелось, ибо какие имевшиеся книжки… гм!..
ну, их уже теперь и нет, этих книжек, то тем и кончилось все обучение.
Лежал я тогда…
ну,
да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий… белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францовна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась.
…
Ну да уж пусть мамаша, уж бог с ней, она уж такая, но Дуня-то что?
Ну да положим, он «проговорился», хоть и рациональный человек (так что, может быть, и вовсе не проговорился, а именно в виду имел поскорее разъяснить), но Дуня-то, Дуня?
Нет, Дуня не та была, сколько я знал, и…
ну да уж, конечно, не изменилась и теперь!..
«Двадцать копеек мои унес, — злобно проговорил Раскольников, оставшись один. —
Ну пусть и с того тоже возьмет,
да и отпустит с ним девочку, тем и кончится… И чего я ввязался тут помогать?
Ну мне ль помогать? Имею ль я право помогать?
Да пусть их переглотают друг друга живьем, — мне-то чего? И как я смел отдать эти двадцать копеек. Разве они мои?»
— Бедность не порок, дружище,
ну да уж что! Известно, порох, не мог обиды перенести. Вы чем-нибудь, верно, против него обиделись и сами не удержались, — продолжал Никодим Фомич, любезно обращаясь к Раскольникову, — но это вы напрасно: на-и-бла-га-а-ар-р-род-нейший, я вам скажу, человек, но порох, порох! Вспылил, вскипел, сгорел — и нет! И все прошло! И в результате одно только золото сердца! Его и в полку прозвали: «поручик-порох»…
«А черт возьми это все! — подумал он вдруг в припадке неистощимой злобы. —
Ну началось, так и началось, черт с ней и с новою жизнию! Как это, господи, глупо!.. А сколько я налгал и наподличал сегодня! Как мерзко лебезил и заигрывал давеча с сквернейшим Ильей Петровичем! А впрочем, вздор и это! Наплевать мне на них на всех,
да и на то, что я лебезил и заигрывал! Совсем не то! Совсем не то!..»
Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, — подумал он. — Что это,
да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как тогда… А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел,
да сюда зашел? Все равно; сказал я… третьего дня… что к нему после того на другой день пойду,
ну что ж, и пойду! Будто уж я и не могу теперь зайти…»
— Я, брат Родя, у вас тут теперь каждый день так обедаю, — пробормотал он, насколько позволял набитый полный рот говядиной, — и это все Пашенька, твоя хозяюшка, хозяйничает, от всей души меня чествует. Я, разумеется, не настаиваю,
ну да и не протестую. А вот и Настасья с чаем! Эка проворная! Настенька, хошь пивца?
Ну,
да об характере потом…
Ну,
да все это вздор, а только она, видя, что ты уже не студент, уроков и костюма лишился и что по смерти барышни ей нечего уже тебя на родственной ноге держать, вдруг испугалась; а так как ты, с своей стороны, забился в угол и ничего прежнего не поддерживал, она и вздумала тебя с квартиры согнать.
— А чего такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома,
да и только!
Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя…
Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как, брат, себя чувствуешь?
— Гм! — сказал тот, — забыл! Мне еще давеча мерещилось, что ты все еще не в своем… Теперь со сна-то поправился… Право, совсем лучше смотришь. Молодец!
Ну да к делу! Вот сейчас припомнишь. Смотри-ка сюда, милый человек.
Ну-с, итак: восемь гривен картуз, два рубля двадцать пять прочее одеяние, итого три рубля пять копеек; рубль пятьдесят сапоги — потому что уж очень хорошие, — итого четыре рубля пятьдесят пять копеек,
да пять рублей все белье — оптом сторговались, — итого ровно девять рублей пятьдесят пять копеек.
—
Да все можно давать… Супу, чаю… Грибов
да огурцов, разумеется, не давать,
ну и говядины тоже не надо, и…
ну,
да чего тут болтать-то! — Он переглянулся с Разумихиным. — Микстуру прочь, и всё прочь, а завтра я посмотрю… Оно бы и сегодня…
ну,
да…
— Завтра-то я бы его и шевелить не стал, а впрочем… немножко…
ну,
да там увидим.
—
Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей хороших останется?
Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут,
да и то если с тобой в придачу!..
— Как, разве я не рассказывал? Аль нет?
Да бишь я тебе только начало рассказывал… вот, про убийство старухи-то закладчицы, чиновницы…
ну, тут и красильщик теперь замешался…
— Это пусть, а все-таки вытащим! — крикнул Разумихин, стукнув кулаком по столу. — Ведь тут что всего обиднее? Ведь не то, что они врут; вранье всегда простить можно; вранье дело милое, потому что к правде ведет. Нет, то досадно, что врут,
да еще собственному вранью поклоняются. Я Порфирия уважаю, но… Ведь что их, например, перво-наперво с толку сбило? Дверь была заперта, а пришли с дворником — отперта:
ну, значит, Кох
да Пестряков и убили! Вот ведь их логика.
Ну, слушай историю: ровно на третий день после убийства, поутру, когда они там нянчились еще с Кохом
да Пестряковым, — хотя те каждый свой шаг доказали: очевидность кричит! — объявляется вдруг самый неожиданный факт.
Ну да к черту, слушай; продолжает Душкин: «А крестьянина ефтова, Миколая Дементьева, знаю сызмалетства, нашей губернии и уезда, Зарайского, потому-де мы сами рязанские.
—
Да врешь; горячишься.
Ну, а серьги? Согласись сам, что коли в тот самый день и час к Николаю из старухина сундука попадают серьги в руки, — согласись сам, что они как-нибудь
да должны же были попасть? Это немало при таком следствии.
Да год бы, два бы не брал, три бы не брал, —
ну, и ищите!
—
Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали…
Ну, довольно! Assez cause! [Довольно болтать! (фр.)] До свидания… приятнейшего!..
— Об чем?
Ну да черт с тобой, пожалуй, не сказывай. Починкова, сорок семь, Бабушкина, помни!
«Черт возьми! — продолжал он почти вслух, — говорит со смыслом, а как будто… Ведь и я дурак!
Да разве помешанные не говорят со смыслом? А Зосимов-то, показалось мне, этого-то и побаивается! — Он стукнул пальцем по лбу. —
Ну что, если…
ну как его одного теперь пускать? Пожалуй, утопится… Эх, маху я дал! Нельзя!» И он побежал назад, вдогонку за Раскольниковым, но уж след простыл. Он плюнул и скорыми шагами воротился в «Хрустальный дворец» допросить поскорее Заметова.
«А раба-то Родиона попросил, однако, помянуть, — мелькнуло вдруг в его голове, —
ну да это… на всякий случай!» — прибавил он, и сам тут же засмеялся над своею мальчишескою выходкой. Он был в превосходнейшем расположении духа.
Ну да, одним словом, Родя… дело в том…
— Бредит! — закричал хмельной Разумихин, — а то как бы он смел! Завтра вся эта дурь выскочит… А сегодня он действительно его выгнал. Это так и было.
Ну, а тот рассердился… Ораторствовал здесь, знания свои выставлял,
да и ушел, хвост поджав…
Ну да, черт, не в том дело, а вот в чем: ты сегодня в хозяйкиной квартире ночуешь (насилу уговорил ее!), а я в кухне: вот вам случай познакомиться покороче!
—
Ну да, как-то так нельзя,
да и только! Тут, брат, втягивающее начало есть.
Вымылся он в это утро рачительно, — у Настасьи нашлось мыло, — вымыл волосы, шею и особенно руки. Когда же дошло до вопроса: брить ли свою щетину иль нет (у Прасковьи Павловны имелись отличные бритвы, сохранившиеся еще после покойного господина Зарницына), то вопрос с ожесточением даже был решен отрицательно: «Пусть так и остается!
Ну как подумают, что я выбрился для…
да непременно же подумают!
Да ни за что же на свете!
И… и главное, он такой грубый, грязный, обращение у него трактирное; и… и, положим, он знает, что и он,
ну хоть немного,
да порядочный же человек…
ну, так чем же тут гордиться, что порядочный человек?
Всякий должен быть порядочный человек,
да еще почище, и… и все-таки (он помнит это) были и за ним такие делишки… не то чтоб уж бесчестные,
ну да однако ж!..
— Что мне теперь делать, Дмитрий Прокофьич? — заговорила Пульхерия Александровна, чуть не плача. —
Ну как я предложу Роде не приходить? Он так настойчиво требовал вчера отказа Петру Петровичу, а тут и его самого велят не принимать!
Да он нарочно придет, как узнает, и… что тогда будет?
—
Да вы не раздражайтесь, — засмеялся через силу Зосимов, — предположите, что вы мой первый пациент,
ну а наш брат, только что начинающий практиковать, своих первых пациентов, как собственных детей, любит, а иные почти в них влюбляются. А я ведь пациентами-то не богат.
— Что? — как бы проснулся тот, —
да…
ну и запачкался в крови, когда помогал его переносить в квартиру…
—
Да что вы все такие скучные! — вскрикнул он вдруг, совсем неожиданно, — скажите что-нибудь! Что в самом деле так сидеть-то!
Ну, говорите же! Станем разговаривать… Собрались и молчим…
Ну, что-нибудь!
— Дунечка!
Да подумай только, в каком мы теперь положении!
Ну что, если Петр Петрович откажется? — неосторожно высказала вдруг бедная Пульхерия Александровна.
—
Ну, вот и увидишь!.. Смущает она меня, вот увидишь, увидишь! И так я испугалась: глядит она на меня, глядит, глаза такие, я едва на стуле усидела, помнишь, как рекомендовать начал? И странно мне: Петр Петрович так об ней пишет, а он ее нам рекомендует,
да еще тебе! Стало быть, ему дорога!
—
Да…
ну? — Разумихин вдруг выпучил глаза.
— Отнюдь не в часть и непременно к Порфирию! — крикнул в каком-то необыкновенном волнении Разумихин. —
Ну, как я рад!
Да чего тут, идем сейчас, два шага, наверно застанем!
—
Ну да,
да,
да, — торопливо и неизвестно чему поддакивал Разумихин, — так вот почему тебя тогда… поразило отчасти… а знаешь, ты и в бреду об каких-то колечках и цепочках все поминал!..
Ну да,
да… Это ясно, все теперь ясно.
—
Да…
да… то есть тьфу, нет!..
Ну,
да все, что я говорил (и про другое тут же), это все было вздор и с похмелья.
«Этому тоже надо Лазаря петь, — думал он, бледнея и с постукивающим сердцем, — и натуральнее петь. Натуральнее всего ничего бы не петь. Усиленно ничего не петь! Нет! усиленно было бы опять ненатурально…
Ну,
да там как обернется… посмотрим… сейчас… хорошо иль не хорошо, что я иду? Бабочка сама на свечку летит. Сердце стучит, вот что нехорошо!..»
—
Ну, ты! следователь!..
Ну,
да черт с вами со всеми! — отрезал Разумихин и вдруг, рассмеявшись сам, с повеселевшим лицом, как ни в чем не бывало, подошел к Порфирию Петровичу.
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти бредил…
Ну, веришь, Порфирий, сам едва на ногах, а чуть только мы, я
да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе скажу, бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!