Неточные совпадения
Мебель соответствовала помещению:
было три старых стула,
не совсем исправных, крашеный стол в углу, на котором лежало несколько тетрадей и книг; уже по тому одному, как они
были запылены, видно
было, что
до них давно уже
не касалась ничья рука; и, наконец, неуклюжая большая софа, занимавшая чуть
не всю стену и половину ширины всей комнаты, когда-то обитая ситцем, но теперь в лохмотьях, и служившая постелью Раскольникову.
Пить он мог
до бесконечности, но мог и совсем
не пить; иногда проказил даже непозволительно, но мог и совсем
не проказить.
Слагается иногда картина чудовищная, но обстановка и весь процесс всего представления бывают при этом
до того вероятны и с такими тонкими, неожиданными, но художественно соответствующими всей полноте картины подробностями, что их и
не выдумать наяву этому же самому сновидцу,
будь он такой же художник, как Пушкин или Тургенев.
— Нет, я
не вытерплю,
не вытерплю! Пусть, пусть даже нет никаких сомнений во всех этих расчетах,
будь это все, что решено в этот месяц, ясно как день, справедливо как арифметика. Господи! Ведь я все же равно
не решусь!.. Я ведь
не вытерплю,
не вытерплю!.. Чего же, чего же и
до сих пор…
И если бы даже случилось когда-нибудь так, что уже все
до последней точки
было бы им разобрано и решено окончательно и сомнений
не оставалось бы уже более никаких, — то тут-то бы, кажется, он и отказался от всего, как от нелепости, чудовищности и невозможности.
Что же касается
до того, где достать топор, то эта мелочь его нисколько
не беспокоила, потому что
не было ничего легче.
Дойдя
до таких выводов, он решил, что с ним лично, в его деле,
не может
быть подобных болезненных переворотов, что рассудок и воля останутся при нем, неотъемлемо, во все время исполнения задуманного, единственно по той причине, что задуманное им — «
не преступление»…
Прибавим только, что фактические, чисто материальные затруднения дела вообще играли в уме его самую второстепенную роль. «Стоит только сохранить над ними всю волю и весь рассудок, и они, в свое время, все
будут побеждены, когда придется познакомиться
до малейшей тонкости со всеми подробностями дела…» Но дело
не начиналось.
Старуха взглянула
было на заклад, но тотчас же уставилась глазами прямо в глаза незваному гостю. Она смотрела внимательно, злобно и недоверчиво. Прошло с минуту; ему показалось даже в ее глазах что-то вроде насмешки, как будто она уже обо всем догадалась. Он чувствовал, что теряется, что ему почти страшно,
до того страшно, что, кажется, смотри она так,
не говори ни слова еще с полминуты, то он бы убежал от нее.
И
до того эта несчастная Лизавета
была проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки
не подняла защитить себе лицо, хотя это
был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому что топор
был прямо поднят над ее лицом.
Никого, ни единой души,
не встретил он потом
до самой своей комнаты; хозяйкина дверь
была заперта.
Так и
есть, так и
есть: петлю под мышкой
до сих пор
не снял!
Здесь тоже духота
была чрезвычайная и, кроме того,
до тошноты било в нос свежею, еще
не выстоявшеюся краской на тухлой олифе вновь покрашенных комнат.
Луиза Ивановна с уторопленною любезностью пустилась приседать на все стороны и, приседая, допятилась
до дверей; но в дверях наскочила задом на одного видного офицера с открытым свежим лицом и с превосходными густейшими белокурыми бакенами. Это
был сам Никодим Фомич, квартальный надзиратель. Луиза Ивановна поспешила присесть чуть
не до полу и частыми мелкими шагами, подпрыгивая, полетела из конторы.
— Все эти чувствительные подробности, милостисдарь,
до нас
не касаются, — нагло отрезал Илья Петрович, — вы должны дать отзыв и обязательство, а что вы там изволили
быть влюблены и все эти трагические места,
до этого нам совсем дела нет.
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что
не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни
было ему уже нельзя более обращаться к этим людям в квартальной конторе, и
будь это всё его родные братья и сестры, а
не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем
было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае жизни; он никогда еще
до сей минуты
не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
«Если действительно все это дело сделано
было сознательно, а
не по-дурацки, если у тебя действительно
была определенная и твердая цель, то каким же образом ты
до сих пор даже и
не заглянул в кошелек и
не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще
не видал… Это как же?»
Тот
был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре, как они
не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном
до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление.
Купол собора, который ни с какой точки
не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста,
не доходя шагов двадцать
до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно
было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение.
А коробку он выронил из кармана, когда за дверью стоял, и
не заметил, что выронил, потому
не до того ему
было.
— В самом серьезном, так сказать, в самой сущности дела, — подхватил Петр Петрович, как бы обрадовавшись вопросу. — Я, видите ли, уже десять лет
не посещал Петербурга. Все эти наши новости, реформы, идеи — все это и
до нас прикоснулось в провинции; но чтобы видеть яснее и видеть все, надобно
быть в Петербурге. Ну-с, а моя мысль именно такова, что всего больше заметишь и узнаешь, наблюдая молодые поколения наши. И признаюсь: порадовался…
Если мне, например,
до сих пор говорили: «возлюби» и я возлюблял, то что из того выходило? — продолжал Петр Петрович, может
быть с излишнею поспешностью, — выходило то, что я рвал кафтан пополам, делился с ближним, и оба мы оставались наполовину голы, по русской пословице: «Пойдешь за несколькими зайцами разом, и ни одного
не достигнешь».
Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно
не в силах
был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему
до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
— Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки
не было! Хозяйку-то небось уж опрашивали… Ну, довольно! Assez cause! [Довольно болтать! (фр.)]
До свидания… приятнейшего!..
В контору надо
было идти все прямо и при втором повороте взять влево: она
была тут в двух шагах. Но, дойдя
до первого поворота, он остановился, подумал, поворотил в переулок и пошел обходом, через две улицы, — может
быть, безо всякой цели, а может
быть, чтобы хоть минуту еще протянуть и выиграть время. Он шел и смотрел в землю. Вдруг как будто кто шепнул ему что-то на ухо. Он поднял голову и увидал, что стоит у тогодома, у самых ворот. С того вечера он здесь
не был и мимо
не проходил.
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли
до того, что переменного белья уже совсем почти
не было, и
было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна
не могла выносить нечистоты и лучше соглашалась мучить себя по ночам и
не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
Пульхерия Александровна
была чувствительна, впрочем
не до приторности, робка и уступчива, но
до известной черты: она многое могла уступить, на многое могла согласиться, даже из того, что противоречило ее убеждению, но всегда
была такая черта честности, правил и крайних убеждений, за которую никакие обстоятельства
не могли заставить ее переступить.
— Ах, Родя, ведь это все только
до двух часов
было. Мы с Дуней и дома-то раньше двух никогда
не ложились.
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть
не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен
был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь
до такой черты, что
не перешагнешь ее — несчастна
будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее
будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
Соня села, чуть
не дрожа от страху, и робко взглянула на обеих дам. Видно
было, что она и сама
не понимала, как могла она сесть с ними рядом. Сообразив это, она
до того испугалась, что вдруг опять встала и в совершенном смущении обратилась к Раскольникову.
— Прощай, Родя, то
есть до свиданья;
не люблю говорить «прощай». Прощай, Настасья… ах, опять «прощай» сказала!..
Она ужасно рада
была, что, наконец, ушла; пошла потупясь, торопясь, чтобы поскорей как-нибудь уйти у них из виду, чтобы пройти как-нибудь поскорей эти двадцать шагов
до поворота направо в улицу и остаться, наконец, одной, и там, идя, спеша, ни на кого
не глядя, ничего
не замечая, думать, вспоминать, соображать каждое сказанное слово, каждое обстоятельство.
— Когда?.. — приостановился Раскольников, припоминая, — да дня за три
до ее смерти я
был у ней, кажется. Впрочем, я ведь
не выкупить теперь вещи иду, — подхватил он с какою-то торопливою и особенною заботой о вещах, — ведь у меня опять всего только рубль серебром… из-за этого вчерашнего проклятого бреду!
Раскольников
до того смеялся, что, казалось, уж и сдержать себя
не мог, так со смехом и вступили в квартиру Порфирия Петровича. Того и надо
было Раскольникову: из комнат можно
было услышать, что они вошли смеясь и все еще хохочут в прихожей.
Наполеонами и так далее, все
до единого
были преступниками, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно,
не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь.
Последние слова
были сказаны уже в передней. Порфирий Петрович проводил их
до самой двери чрезвычайно любезно. Оба вышли мрачные и хмурые на улицу и несколько шагов
не говорили ни слова. Раскольников глубоко перевел дыхание…
— Разумеется, так! — ответил Раскольников. «А что-то ты завтра скажешь?» — подумал он про себя. Странное дело,
до сих пор еще ни разу
не приходило ему в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина о посещении Порфирия он очень немного
был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!..
Все опять примолкли: Раскольников упорно молчал, Авдотья Романовна
до времени
не хотела прерывать молчания, Разумихину нечего
было говорить, так что Пульхерия Александровна опять затревожилась.
— Мне кажется, особенно тревожиться нечего, ни вам, ни Авдотье Романовне, конечно, если сами
не пожелаете входить в какие бы то ни
было с ним отношения. Что
до меня касается, я слежу и теперь разыскиваю, где он остановился…
— Ах, Петр Петрович, вы
не поверите,
до какой степени вы меня теперь испугали! — продолжала Пульхерия Александровна. — Я его всего только два раза видела, и он мне показался ужасен, ужасен! Я уверена, что он
был причиною смерти покойницы Марфы Петровны.
— Вы написали, — резко проговорил Раскольников,
не оборачиваясь к Лужину, — что я вчера отдал деньги
не вдове раздавленного, как это действительно
было, а его дочери (которой
до вчерашнего дня никогда
не видал). Вы написали это, чтобы поссорить меня с родными, и для того прибавили, в гнусных выражениях, о поведении девушки, которой вы
не знаете. Все это сплетня и низость.
— Извините, сударь, — дрожа со злости, ответил Лужин, — в письме моем я распространился о ваших качествах и поступках единственно в исполнении тем самым просьбы вашей сестрицы и мамаши описать им: как я вас нашел и какое вы на меня произвели впечатление? Что же касается
до означенного в письме моем, то найдите хоть строчку несправедливую, то
есть что вы
не истратили денег и что в семействе том, хотя бы и несчастном,
не находилось недостойных лиц?
Эта последняя претензия
до того
была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг
не выдержал и — расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла из себя...
Главное дело
было в том, что он,
до самой последней минуты, никак
не ожидал подобной развязки.
— Я думаю, что у него очень хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее
не надо, но пять-шесть книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается
до того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем,
будет еще время вам сговориться…
— А вам разве
не жалко?
Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали, еще ничего
не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю
до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать
было больно!
Может
быть, много раз и серьезно обдумывала она в отчаянии, как бы разом покончить, и
до того серьезно, что теперь почти и
не удивилась предложению его.
Нет, нет,
быть того
не может! — восклицал он, как давеча Соня, — нет, от канавы удерживала ее
до сих пор мысль о грехе, и они, те…
Она
было остановилась, быстро подняла
было на негоглаза, но поскорей пересилила себя и стала читать далее. Раскольников сидел и слушал неподвижно,
не оборачиваясь, облокотясь на стол и смотря в сторону. Дочли
до 32-го стиха.
Между тем он стоял в приемной, а мимо него ходили и проходили люди, которым, по-видимому, никакого
до него
не было дела.