— Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
— Соня! Дочь! Прости! — крикнул он и хотел было протянуть к ней руку, но, потеряв опору, сорвался и грохнулся с дивана, прямо лицом наземь; бросились поднимать его, положили, но он уже отходил. Соня слабо вскрикнула, подбежала, обняла его и так и замерла в этом объятии. Он умер у нее в руках.
— Э, вздор! Не верьте! А впрочем, ведь вы и без того не верите! — слишком уж со зла сорвалось у Раскольникова. Но Порфирий Петрович как будто не расслышал этих странных слов.
Раскольников шел подле него. Ноги его ужасно вдруг ослабели, на спине похолодело, и сердце на мгновение как будто замерло; потом вдруг застукало, точно с крючка сорвалось. Так прошли они шагов сотню, рядом и опять совсем молча.
— Ка-а-к! — вскрикнула вдруг, опомнившись, Катерина Ивановна и, точно сорвалась, бросилась к Лужину, — как! Вы ее в покраже обвиняете? Это Соню-то? Ах, подлецы, подлецы! — И бросившись к Соне, она, как в тисках, обняла ее иссохшими руками.
— Опять я! Не гляди на меня, дуру! Ах, господи, да что ж я сижу, — вскричала она, срываясь с места, — ведь кофей есть, а я тебя и не потчую! Вот ведь эгоизм-то старушечий что значит. Сейчас, сейчас!
Сорвись все звезды с небосвода, Исчезни местность, Все ж не оставлена свобода, Чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, Не без приюта. Скрипи перо, черней бумага, Лети минута.