Неточные совпадения
Я выдумал это уже в шестом классе гимназии, и хоть вскорости несомненно убедился, что глуп, но все-таки не сейчас перестал глупить. Помню, что один из учителей — впрочем, он один и был — нашел, что
я «полон мстительной и гражданской идеи». Вообще же приняли эту выходку с какою-то обидною для
меня задумчивостью. Наконец, один из товарищей, очень едкий малый и с которым
я всего только в год раз разговаривал, с серьезным видом, но несколько смотря в сторону,
сказал мне...
Я хочу только
сказать, что никогда не мог узнать и удовлетворительно догадаться, с чего именно началось у него с моей матерью.
Вот что он
сказал мне; и если это действительно было так, то
я принужден почесть его вовсе не таким тогдашним глупым щенком, каким он сам себя для того времени аттестует.
(
Я надеюсь, что читатель не до такой степени будет ломаться, чтоб не понять сразу, об чем
я хочу
сказать.)
Скажу лишь, что год спустя после Макара Ивановича явился на свете
я, затем еще через год моя сестра, а затем уже лет десять или одиннадцать спустя — болезненный мальчик, младший брат мой, умерший через несколько месяцев.
Об этом
мне придется после
сказать, но здесь лишь замечу, что Макар Иванович не разваливался в гостиной на диванах, а скромно помещался где-нибудь за перегородкой.
Я забыл
сказать, что он ужасно любил и уважал свою фамилию «Долгорукий». Разумеется, это — смешная глупость. Всего глупее то, что ему нравилась его фамилия именно потому, что есть князья Долгорукие. Странное понятие, совершенно вверх ногами!
Если
я и
сказал, что все семейство всегда было в сборе, то кроме
меня, разумеется.
Наконец, чтобы перейти к девятнадцатому числу окончательно,
скажу пока вкратце и, так
сказать, мимолетом, что
я застал их всех, то есть Версилова, мать и сестру мою (последнюю
я увидал в первый раз в жизни), при тяжелых обстоятельствах, почти в нищете или накануне нищеты.
Служил
я на пятидесяти рублях в месяц, но совсем не знал, как
я буду их получать; определяя
меня сюда,
мне ничего не
сказали.
— Друг мой, это что-то шиллеровское!
Я всегда удивлялся: ты краснощекий, с лица твоего прыщет здоровьем и — такое, можно
сказать, отвращение от женщин! Как можно, чтобы женщина не производила в твои лета известного впечатления?
Мне, mon cher, [Мой милый (франц.).] еще одиннадцатилетнему, гувернер замечал, что
я слишком засматриваюсь в Летнем саду на статуи.
Он
сказал, что ко
мне придет.
Он
сказал, что деньги утащил сегодня у матери из шкатулки, подделав ключ, потому что деньги от отца все его, по закону, и что она не смеет не давать, а что вчера к нему приходил аббат Риго увещевать — вошел, стал над ним и стал хныкать, изображать ужас и поднимать руки к небу, «а
я вынул нож и
сказал, что
я его зарежу» (он выговаривал: загхэжу).
— Ну, cher enfant, не от всякого можно обидеться.
Я ценю больше всего в людях остроумие, которое видимо исчезает, а что там Александра Петровна
скажет — разве может считаться?
— Как, как вы
сказали? — привязался
я, — не от всякого можно… именно так! Не всякий стоит, чтобы на него обращать внимание, — превосходное правило! Именно
я в нем нуждаюсь.
Я это запишу. Вы, князь, говорите иногда премилые вещи.
— N'est-ce pas? [Не правда ли? (франц.)] Cher enfant, истинное остроумие исчезает, чем дальше, тем пуще. Eh, mais… C'est moi qui connaît les femmes! [А между тем… Я-то знаю женщин! (франц.)] Поверь, жизнь всякой женщины, что бы она там ни проповедовала, это — вечное искание, кому бы подчиниться… так
сказать, жажда подчиниться. И заметь себе — без единого исключения.
— Cher… жаль, если в конце жизни
скажешь себе, как и
я: je sais tout, mais je ne sais rien de bon. [
Я знаю все, но не знаю ничего хорошего (франц.).]
Я решительно не знаю, для чего
я жил на свете! Но…
я тебе столько обязан… и
я даже хотел…
— Нисколько. Признаюсь, сначала, с первых разов,
я был несколько обижен и хотел вам самим
сказать ты, но увидал, что глупо, потому что не для того же, чтоб унизить
меня, вы
мне ты говорите?
Мысль, что Версилов даже и это пренебрег
мне сообщить, чрезвычайно поразила
меня. «Стало быть, не
сказал и матери, может, никому, — представилось
мне тотчас же, — вот характер!»
И
я повернулся и вышел.
Мне никто не
сказал ни слова, даже князь; все только глядели. Князь
мне передал потом, что
я так побледнел, что он «просто струсил».
— Два рубля пять копеек, —
сказал я, опять, кажется, стуча зубами.
—
Я уступлю вам за десять рублей, —
сказал я, чувствуя холод в спине.
— Очень рад, что вы пришли, —
сказал Крафт. — У
меня есть одно письмо, до вас относящееся. Мы здесь посидим, а потом пойдем ко
мне.
Про Россию
я Крафту поверю и даже
скажу, что, пожалуй, и рад; если б эта идея была всеми усвоена, то развязала бы руки и освободила многих от патриотического предрассудка…
—
Я не из патриотизма, —
сказал Крафт как бы с какой-то натугой. Все эти дебаты были, кажется, ему неприятны.
—
Я — русский, —
сказал Крафт.
— Э! — тихо махнул рукой Крафт, —
я ведь
сказал вам, что тут не патриотизм.
— Это именно так, как вы
сказали! — обратился
я вдруг к нему, разбивая лед и начиная вдруг говорить.
Я твердо был уверен в себе, что им идею мою не выдам и не
скажу; но они (то есть опять-таки они или вроде них) могли
мне сами
сказать что-нибудь, отчего
я бы сам разочаровался в моей идее, даже и не заикаясь им про нее.
Мало опровергнуть прекрасную идею, надо заменить ее равносильным прекрасным; не то
я, не желая ни за что расставаться с моим чувством, опровергну в моем сердце опровержение, хотя бы насильно, что бы там они ни
сказали.
Скажите, зачем
я непременно должен быть благороден, тем более если все продолжается одну минуту.
Скажите, что
я отвечу этому чистокровному подлецу на вопрос: «Почему он непременно должен быть благородным?» И особенно теперь, в наше время, которое вы так переделали.
— Господа, — дрожал
я весь, —
я мою идею вам не
скажу ни за что, но
я вас, напротив, с вашей же точки спрошу, — не думайте, что с моей, потому что
я, может быть, в тысячу раз больше люблю человечество, чем вы все, вместе взятые!
Скажите, — и вы уж теперь непременно должны ответить, вы обязаны, потому что смеетесь, —
скажите: чем прельстите вы
меня, чтоб
я шел за вами?
Скажите, чем докажете вы
мне, что у вас будет лучше?
Вы
скажете, что
я тогда и сам поумнею; но жена-то что
скажет о таком разумном муже, если сколько-нибудь себя уважает?
— Извините, что вас все обижал Кудрюмов (это рыжеватый), —
сказал мне Дергачев.
— Вы, кажется, изволите знать моего отца, то есть
я хочу
сказать Версилова?
— Тут причина ясная: они выбирают Бога, чтоб не преклоняться перед людьми, — разумеется, сами не ведая, как это в них делается: преклониться пред Богом не так обидно. Из них выходят чрезвычайно горячо верующие — вернее
сказать, горячо желающие верить; но желания они принимают за самую веру. Из этаких особенно часто бывают под конец разочаровывающиеся. Про господина Версилова
я думаю, что в нем есть и чрезвычайно искренние черты характера. И вообще он
меня заинтересовал.
— О,
я знаю, что
мне надо быть очень молчаливым с людьми. Самый подлый из всех развратов — это вешаться на шею;
я сейчас это им
сказал, и вот
я и вам вешаюсь! Но ведь есть разница, есть? Если вы поняли эту разницу, если способны были понять, то
я благословлю эту минуту!
— Приходите ко
мне, если захотите, —
сказал он. —
Я имею теперь работу и занят, но вы сделаете
мне удовольствие.
— Пусть
я буду виноват перед собой…
Я люблю быть виновным перед собой… Крафт, простите, что
я у вас вру.
Скажите, неужели вы тоже в этом кружке?
Я вот об чем хотел спросить.
— Ах да!
Я и забыл! —
сказал он вдруг совсем не тем голосом, с недоумением смотря на
меня, —
я вас зазвал по делу и между тем… Ради Бога, извините.
— Послушайте, —
сказал я, озадаченный такою неожиданною новостью, — что же
я буду теперь с этим письмом делать? Как
мне поступить?
— Нет, не имеет.
Я небольшой юрист. Адвокат противной стороны, разумеется, знал бы, как этим документом воспользоваться, и извлек бы из него всю пользу; но Алексей Никанорович находил положительно, что это письмо, будучи предъявлено, не имело бы большого юридического значения, так что дело Версилова могло бы быть все-таки выиграно. Скорее же этот документ представляет, так
сказать, дело совести…
— Ну, хорошо, —
сказал я, сунув письмо в карман. — Это дело пока теперь кончено. Крафт, послушайте. Марья Ивановна, которая, уверяю вас, многое
мне открыла,
сказала мне, что вы, и только один вы, могли бы передать истину о случившемся в Эмсе, полтора года назад, у Версилова с Ахмаковыми.
Я вас ждал, как солнца, которое все у
меня осветит. Вы не знаете моего положения, Крафт. Умоляю вас
сказать мне всю правду.
Я именно хочу знать, какой он человек, а теперь — теперь больше, чем когда-нибудь это надо!
— Все это как сон и бред, —
сказал я в глубокой грусти и взялся за шляпу.
—
Я так и предчувствовал, —
сказал я, — что от вас все-таки не узнаю вполне. Остается одна надежда на Ахмакову. На нее-то
я и надеялся. Может быть, пойду к ней, а может быть, нет.
— В Америку! К себе, к одному себе! Вот в чем вся «моя идея», Крафт! —
сказал я восторженно.
— Посидите еще, —
сказал он вдруг, уже проводив
меня до входной двери.