Неточные совпадения
Она не то
что управляла, но по соседству надзирала над имением Версилова (в пятьсот душ), и этот надзор, как я слышал,
стоил надзора какого-нибудь управляющего из ученых.
Кроме нищеты,
стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не говоря уже о том,
что все еще была надежда выиграть процесс о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько более тысяч.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому
что в сущности не
стоит).
Обе были одеты очень скромно, так
что не
стоит описывать.
Сам он не
стоит описания, и, собственно, в дружеских отношениях я с ним не был; но в Петербурге его отыскал; он мог (по разным обстоятельствам, о которых говорить тоже не
стоит) тотчас же сообщить мне адрес одного Крафта, чрезвычайно нужного мне человека, только
что тот вернется из Вильно.
— Надо жить по закону природы и правды, — проговорила из-за двери госпожа Дергачева. Дверь была капельку приотворена, и видно было,
что она
стояла, держа ребенка у груди, с прикрытой грудью, и горячо прислушивалась.
— Вы слишком себя мучите. Если находите,
что сказали дурно, то
стоит только не говорить в другой раз; вам еще пятьдесят лет впереди.
— Представьте себе, — вскипела она тотчас же, — он считает это за подвиг! На коленках,
что ли,
стоять перед тобой,
что ты раз в жизни вежливость оказал? Да и это ли вежливость!
Что ты в угол-то смотришь, входя? Разве я не знаю, как ты перед нею рвешь и мечешь! Мог бы и мне сказать «здравствуй», я пеленала тебя, я твоя крестная мать.
Да
чего бы
стоило Андрею Петровичу тебя в сапожники отдать?
Пусть Ефим, даже и в сущности дела, был правее меня, а я глупее всего глупого и лишь ломался, но все же в самой глубине дела лежала такая точка,
стоя на которой, был прав и я, что-то такое было и у меня справедливого и, главное,
чего они никогда не могли понять.
И главное, сам знал про это; именно:
стоило только отдать письмо самому Версилову из рук в руки, а
что он там захочет, пусть так и делает: вот решение.
Я запомнил только,
что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая и с лица как бы несколько похожая на мою сестру; эта черта мне мелькнула и уцелела в моей памяти; только Лиза никогда не бывала и, уж конечно, никогда и не могла быть в таком гневном исступлении, в котором
стояла передо мной эта особа: губы ее были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования.
Оля быстро посмотрела на нее, сообразила, посмотрела на меня презрительно и повернулась назад в комнату, но прежде
чем захлопнуть дверь,
стоя на пороге, еще раз прокричала в исступлении Стебелькову...
— Ах, милая, напротив, это, говорят, доброе и рассудительное существо, ее покойник выше всех своих племянниц ценил. Правда, я ее не так знаю, но — вы бы ее обольстили, моя красавица! Ведь победить вам ничего не
стоит, ведь я же старуха — вот влюблена же в вас и сейчас вас целовать примусь… Ну
что бы
стоило вам ее обольстить!
Она до того побледнела,
что не могла
стоять на ногах и опустилась на диван.
Оказывается,
что все,
что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том,
что русские — порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и
что, стало быть, в качестве русского совсем не
стоит жить.
А
что, если и в самом деле начнут за мною бегать…» И вот мне начало припоминаться до последней черточки и с нарастающим удовольствием, как я
стоял давеча перед Катериной Николаевной и как ее дерзкие, но удивленные ужасно глаза смотрели на меня в упор.
Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит: „Пустите, пустите!“ Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя,
что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: „Не
стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!“ А другая кричит ей на лестницу: „Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!“ Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: „В суд, говорит, на нее, в суд!“ Я молчу: ну
что, думаю, тут в суде возьмешь,
чем докажешь?
Но решительный взгляд его именно отталкивал потому,
что как-то чувствовалось почему-то,
что решимость эта ему слишком недорого
стоила.
Наконец государю не понравилось, и действительно: целая гора,
стоит гора на улице, портит улицу: «Чтоб не было камня!» Ну, сказал, чтоб не было, — понимаете,
что значит «чтоб не было»?
Вот этот вельможа и слушает: говорят, пятнадцать тысяч будет
стоить, не меньше, и серебром-с (потому
что ассигнации это при покойном государе только обратили на серебро).
«Как пятнадцать тысяч,
что за дичь!» Сначала англичане рельсы подвести хотели, поставить на рельсы и отвезти паром; но ведь
чего же бы это
стоило?
— Именно распилить-с, именно вот на эту идею и напали, и именно Монферан; он ведь тогда Исаакиевский собор строил. Распилить, говорит, а потом свезти. Да-с, да
чего оно будет
стоить?
— Милый ты мой, он меня целый час перед тобой веселил. Этот камень… это все,
что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но как его перебить? ведь ты видел, он тает от удовольствия. Да и, кроме того, этот камень, кажется, и теперь
стоит, если только не ошибаюсь, и вовсе не зарыт в яму…
Видение шведского короля — это уж у них, кажется, устарело; но в моей юности его с засосом повторяли и с таинственным шепотом, точно так же, как и о том,
что в начале столетия кто-то будто бы
стоял в сенате на коленях перед сенаторами.
— Ну, а если эта красавица обратит на него внимание, несмотря на то
что он так ничтожен,
стоит в углу и злится, потому
что «маленький», и вдруг предпочтет его всей толпе окружающих ее обожателей,
что тогда? — спросил я вдруг с самым смелым и вызывающим видом. Сердце мое застучало.
— Эти триста рублей давеча
чего тебе
стоили!
— Два месяца назад я здесь
стоял за портьерой… вы знаете… а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне себя, проговорился. Вы тотчас поняли,
что я что-то знаю… вы не могли не понять… вы искали важный документ и опасались за него… Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам,
что ваши подозрения были основательны: этот документ существует… то есть был… я его видел; это — ваше письмо к Андроникову, так ли?
Постойте, Катерина Николаевна, еще минутку не говорите, а дайте мне все докончить: я все время, как к вам ходил, все это время подозревал,
что вы для того только и ласкали меня, чтоб из меня выпытать это письмо, довести меня до того, чтоб я признался…
Теперь должно все решиться, все объясниться, такое время пришло; но
постойте еще немного, не говорите, узнайте, как я смотрю сам на все это, именно сейчас, в теперешнюю минуту; прямо говорю: если это и так было, то я не рассержусь… то есть я хотел сказать — не обижусь, потому
что это так естественно, я ведь понимаю.
Кто, кто, скажите, заставляет вас делать такие признания мне вслух? — вскрикнул я, как опьянелый, — ну
что бы вам
стоило встать и в отборнейших выражениях, самым тонким образом доказать мне, как дважды два,
что хоть оно и было, но все-таки ничего не было, — понимаете, как обыкновенно умеют у вас в высшем свете обращаться с правдой?
— Вы меня слишком хвалите: я не
стою того, — произнесла она с чувством. — Помните,
что я говорила вам про ваши глаза? — прибавила она шутливо.
— Крафт мне рассказал его содержание и даже показал мне его… Прощайте! Когда я бывал у вас в кабинете, то робел при вас, а когда вы уходили, я готов был броситься и целовать то место на полу, где
стояла ваша нога… — проговорил я вдруг безотчетно, сам не зная как и для
чего, и, не взглянув на нее, быстро вышел.
—
Стоит только предупредить,
что желудок мой такого-то кушанья не выносит, чтоб оно на другой же день и явилось, — вырвалось у него в досаде.
Я тотчас понял, только
что она вошла,
что она непременно на меня накинется; даже был немножко уверен,
что она, собственно, для этого и пришла, а потому я стал вдруг необыкновенно развязен; да и ничего мне это не
стоило, потому
что я все еще, с давешнего, продолжал быть в радости и в сиянии.
— Твоя мать — совершеннейшее и прелестнейшее существо, mais [Но (франц.).]… Одним словом, я их, вероятно, не
стою. Кстати,
что у них там сегодня? Они за последние дни все до единой какие-то такие… Я, знаешь, всегда стараюсь игнорировать, но там что-то у них сегодня завязалось… Ты ничего не заметил?
Мгновениями мне казалось,
что происходит что-то фантастическое,
что он где-нибудь там сидел или
стоял за дверьми, каждый раз, во все эти два месяца: он знал вперед каждый мой жест, каждое мое чувство.
Я искренно рассказал ему,
что готов был бросаться целовать то место на полу, где
стояла ее нога.
— Извольте принять! — крикнул он, весь багровый от гнева, — я не обязан
стоять над вами; а то после скажете,
что не получили. Сосчитайте.
—
Стой! — заревел я, хватаясь за сани, но лошадь дернула, и я покатился в снег. Мне показалось даже,
что они засмеялись. Вскочив, я мигом схватил подвернувшегося извозчика и полетел к князю, понукая каждую секунду мою клячу.
—
Постой, Лиза,
постой, о, как я был глуп! Но глуп ли? Все намеки сошлись только вчера в одну кучу, а до тех пор откуда я мог узнать? Из того,
что ты ходила к Столбеевой и к этой… Дарье Онисимовне? Но я тебя за солнце считал, Лиза, и как могло бы мне прийти что-нибудь в голову? Помнишь, как я тебя встретил тогда, два месяца назад, у него на квартире, и как мы с тобой шли тогда по солнцу и радовались… тогда уже было? Было?
Конечно, слишком ясно,
что она захотела себе положения в свете, но ведь она же и
стоит того.
Тут они меня схватили и удержали: один слуга набросил на меня шубу, другой подал шляпу, и — я уж не помню,
что они тут говорили; они что-то говорили, а я
стоял и их слушал, ничего не понимая.
«Да давно ли это было,
что я
стоял перед ней, прощался с ней, а она подавала мне руку и смеялась?
Давно смерклось, и Петр принес свечи. Он
постоял надо мной и спросил, кушал ли я. Я только махнул рукой. Однако спустя час он принес мне чаю, и я с жадностью выпил большую чашку. Потом я осведомился, который час. Было половина девятого, и я даже не удивился,
что сижу уже пять часов.
И поцеловала меня, то есть я позволил себя поцеловать. Ей видимо хотелось бы еще и еще поцеловать меня, обнять, прижать, но совестно ли стало ей самой при людях, али от чего-то другого горько, али уж догадалась она,
что я ее устыдился, но только она поспешно, поклонившись еще раз Тушарам, направилась выходить. Я
стоял.
— Ах черт…
Чего он! — ворчит с своей кровати Ламберт, —
постой, я тебе! Спать не дает… — Он вскакивает наконец с постели, подбегает ко мне и начинает рвать с меня одеяло, но я крепко-крепко держусь за одеяло, в которое укутался с головой.
Из отрывков их разговора и из всего их вида я заключил,
что у Лизы накопилось страшно много хлопот и
что она даже часто дома не бывает из-за своих дел: уже в одной этой идее о возможности «своих дел» как бы заключалось для меня нечто обидное; впрочем, все это были лишь больные, чисто физиологические ощущения, которые не
стоит описывать.
— Вы все говорите «тайну»;
что такое «восполнивши тайну свою»? — спросил я и оглянулся на дверь. Я рад был,
что мы одни и
что кругом
стояла невозмутимая тишина. Солнце ярко светило в окно перед закатом. Он говорил несколько высокопарно и неточно, но очень искренно и с каким-то сильным возбуждением, точно и в самом деле был так рад моему приходу. Но я заметил в нем несомненно лихорадочное состояние, и даже сильное. Я тоже был больной, тоже в лихорадке, с той минуты, как вошел к нему.
Что-то зашелестило сзади меня, я обернулся:
стояла мама, склонясь надо мной и с робким любопытством заглядывая мне в глаза. Я вдруг взял ее за руку.