Неточные совпадения
Впрочем, он был еще вовсе не старик, ему было всего сорок пять лет; вглядываясь же дальше, я нашел в красоте его даже что-то
более поражающее,
чем то,
что уцелело в моем воспоминании.
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не говоря уже о
том,
что все еще была надежда выиграть процесс о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими, и Версилов мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а может и несколько
более тысяч.
Все,
что предполагал или делал князь, во всей этой куче его родных и «ожидающих» тотчас же возбуждало интерес и являлось событием, —
тем более его внезапное пристрастие ко мне.
Я вошел тут же на Петербургской, на Большом проспекте, в один мелкий трактир, с
тем чтоб истратить копеек двадцать и не
более двадцати пяти —
более я бы тогда ни за
что себе не позволил.
Могущество! Я убежден,
что очень многим стало бы очень смешно, если б узнали,
что такая «дрянь» бьет на могущество. Но я еще
более изумлю: может быть, с самых первых мечтаний моих,
то есть чуть ли не с самого детства, я иначе не мог вообразить себя как на первом месте, всегда и во всех оборотах жизни. Прибавлю странное признание: может быть, это продолжается еще до сих пор. При этом замечу,
что я прощения не прошу.
Тушар кончил
тем,
что полюбил
более пинать меня коленком сзади,
чем бить по лицу; а через полгода так даже стал меня иногда и ласкать; только нет-нет, а в месяц раз, наверно, побьет, для напоминания, чтоб не забывался.
Я теперь согласен,
что многое из
того не надо было объяснять вовсе,
тем более с такой прямотой: не говоря уже о гуманности, было бы даже вежливее; но поди удержи себя, когда, растанцевавшись, захочется сделать хорошенькое па?
Но всего
более поразило меня впоследствии, и именно впоследствии, а не вначале (прибавил Версилов) —
то,
что этот Макар чрезвычайно осанист собою и, уверяю тебя, чрезвычайно красив.
— Стебельков, — продолжал он, — слишком вверяется иногда своему практическому здравомыслию, а потому и спешит сделать вывод сообразно с своей логикой, нередко весьма проницательной; между
тем происшествие может иметь на деле гораздо
более фантастический и неожиданный колорит, взяв во внимание действующих лиц. Так случилось и тут: зная дело отчасти, он заключил,
что ребенок принадлежит Версилову; и однако, ребенок не от Версилова.
По-настоящему, я совершенно был убежден,
что Версилов истребит письмо, мало
того, хоть я говорил Крафту про
то,
что это было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про себя в трактире, и
что «я приехал к чистому человеку, а не к этому», — но еще
более про себя,
то есть в самом нутре души, я считал,
что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно.
И даже до
того,
что сознание позора, мелькавшее минутами (частыми минутами!), от которого содрогалась душа моя, — это-то сознание — поверят ли? — пьянило меня еще
более: «А
что ж, падать так падать; да не упаду же, выеду!
Я промолчал; ну
что тут можно было извлечь? И однако же, после каждого из подобных разговоров я еще
более волновался,
чем прежде. Кроме
того, я видел ясно,
что в нем всегда как бы оставалась какая-то тайна; это-то и привлекало меня к нему все больше и больше.
Не ревновал тоже и к
тому,
что он говорил с ним как бы серьезнее,
чем со мной,
более, так сказать, положительно и менее пускал насмешки; но я был так тогда счастлив,
что это мне даже нравилось.
Версилов несколько раз намекал ему,
что не в
том состоит княжество, и хотел насадить в его сердце
более высшую мысль; но князь под конец как бы стал обижаться,
что его учат.
Владей он тогда собой
более, именно так, как до
той минуты владел, он не сделал бы мне этого вопроса о документе; если же сделал,
то наверно потому,
что сам был в исступлении.
А так как я и до сих пор держусь убеждения,
что в азартной игре, при полном спокойствии характера, при котором сохранилась бы вся тонкость ума и расчета, невозможно не одолеть грубость слепого случая и не выиграть —
то, естественно, я должен был тогда все
более и
более раздражаться, видя,
что поминутно не выдерживаю характера и увлекаюсь, как совершенный мальчишка.
Мне было все равно, потому
что я решился, и, кроме
того, все это меня поражало; я сел молча в угол, как можно
более в угол, и просидел, не смигнув и не пошевельнувшись, до конца объяснения…
— «
Тем даже прекрасней оно,
что тайна…» Это я запомню, эти слова. Вы ужасно неточно выражаетесь, но я понимаю… Меня поражает,
что вы гораздо
более знаете и понимаете,
чем можете выразить; только вы как будто в бреду… — вырвалось у меня, смотря на его лихорадочные глаза и на побледневшее лицо. Но он, кажется, и не слышал моих слов.
Когда Версилов передавал мне все это, я, в первый раз тогда, вдруг заметил,
что он и сам чрезвычайно искренно занят этим стариком,
то есть гораздо
более,
чем я бы мог ожидать от человека, как он, и
что он смотрит на него как на существо, ему и самому почему-то особенно дорогое, а не из-за одной только мамы.
Характер этих рассказов был странный, вернее
то,
что не было в них никакого общего характера; нравоучения какого-нибудь или общего направления нельзя было выжать, разве
то,
что все
более или менее были умилительны.
Но из слов моих все-таки выступило ясно,
что я из всех моих обид
того рокового дня всего
более запомнил и держал на сердце лишь обиду от Бьоринга и от нее: иначе я бы не бредил об этом одном у Ламберта, а бредил бы, например, и о Зерщикове; между
тем оказалось лишь первое, как узнал я впоследствии от самого Ламберта.
Он осекся и опять уставился в меня с
теми же вытаращенными глазами и с
тою же длинною, судорожною, бессмысленно-вопрошающей улыбкой, раздвигавшейся все
более и
более. Лицо его постепенно бледнело. Что-то вдруг как бы сотрясло меня: я вспомнил вчерашний взгляд Версилова, когда он передавал мне об аресте Васина.
— Нет, не смеюсь, — проговорил я проникнутым голосом, — вовсе не смеюсь: вы потрясли мое сердце вашим видением золотого века, и будьте уверены,
что я начинаю вас понимать. Но
более всего я рад
тому,
что вы так себя уважаете. Я спешу вам заявить это. Никогда я не ожидал от вас этого!
Нельзя
более любить Россию,
чем люблю ее я, но я никогда не упрекал себя за
то,
что Венеция, Рим, Париж, сокровища их наук и искусств, вся история их — мне милей,
чем Россия.
А между
тем, клянусь, она
более чем кто-нибудь способна понимать мои недостатки, да и в жизни моей я не встречал с таким тонким и догадливым сердцем женщины.
Впишу здесь, пожалуй, и собственное мое суждение, мелькнувшее у меня в уме, пока я тогда его слушал: я подумал,
что любил он маму
более, так сказать, гуманною и общечеловеческою любовью,
чем простою любовью, которою вообще любят женщин, и чуть только встретил женщину, которую полюбил этою простою любовью,
то тотчас же и не захотел этой любви — вероятнее всего с непривычки.
Черт меня дернул разгорячиться перед ним до
того,
что я, кончая речь и с наслаждением отчеканивая слова и возвышая все
более и
более голос, вошел вдруг в такой жар,
что всунул эту совсем ненужную подробность о
том,
то передам документ через Татьяну Павловну и у нее на квартире!
Таким образом, на этом поле пока и шла битва: обе соперницы как бы соперничали одна перед другой в деликатности и терпении, и князь в конце концов уже не знал, которой из них
более удивляться, и, по обыкновению всех слабых, но нежных сердцем людей, кончил
тем,
что начал страдать и винить во всем одного себя.
Он отправился теперь в — ю губернию, а отчим его, Стебельков, и доселе продолжает сидеть в тюрьме по своему делу, которое, как я слышал,
чем далее,
тем более разрастается и усложняется.