Неточные совпадения
Отвернулись от него все, между прочим и все влиятельные знатные люди, с которыми он особенно умел во всю жизнь поддерживать связи, вследствие слухов об одном чрезвычайно низком и —
что хуже всего в глазах «света» — скандальном поступке, будто бы совершенном им с лишком год назад в Германии, и даже о пощечине, полученной тогда же слишком гласно, именно от одного из князей Сокольских, и на которую он не
ответил вызовом.
Но он только сухо
ответил,
что «ничего не знает», и уткнулся в свою разлинованную книгу, в которую с каких-то бумажек вставлял какие-то счеты.
Упоминаю теперь с любопытством,
что мы с ним почти никогда и не говорили о генеральше, то есть как бы избегали говорить: избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить о Версилове, и я прямо догадался,
что он не будет мне
отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых вопросов, меня так интересовавших.
Если же захотят узнать, об
чем мы весь этот месяц с ним проговорили, то
отвечу,
что, в сущности, обо всем на свете, но все о странных каких-то вещах.
— Ничего этого я не заметил, вот уж месяц с ним живу, —
отвечал я, вслушиваясь с нетерпеньем. Мне ужасно было досадно,
что он не оправился и мямлил так бессвязно.
— Извините, князь, я — не Аркадий Андреевич, а Аркадий Макарович, — резко отрезал я, совсем уж забыв,
что нужно бы
ответить дамам поклоном. Черт бы взял эту неблагопристойную минуту!
Я уже знал ее лицо по удивительному портрету, висевшему в кабинете князя; я изучал этот портрет весь этот месяц. При ней же я провел в кабинете минуты три и ни на одну секунду не отрывал глаз от ее лица. Но если б я не знал портрета и после этих трех минут спросили меня: «Какая она?» — я бы ничего не
ответил, потому
что все у меня заволоклось.
Один чрезвычайно умный человек говорил, между прочим,
что нет ничего труднее, как
ответить на вопрос: «Зачем непременно надо быть благородным?» Видите ли-с, есть три рода подлецов на свете: подлецы наивные, то есть убежденные,
что их подлость есть высочайшее благородство, подлецы стыдящиеся, то есть стыдящиеся собственной подлости, но при непременном намерении все-таки ее докончить, и, наконец, просто подлецы, чистокровные подлецы.
Скажите,
что я
отвечу этому чистокровному подлецу на вопрос: «Почему он непременно должен быть благородным?» И особенно теперь, в наше время, которое вы так переделали.
Скажите, — и вы уж теперь непременно должны
ответить, вы обязаны, потому
что смеетесь, — скажите:
чем прельстите вы меня, чтоб я шел за вами?
Но после похорон девицы молодой князь Сокольский, возвратившийся из Парижа в Эмс, дал Версилову пощечину публично в саду и тот не
ответил вызовом; напротив, на другой же день явился на променаде как ни в
чем не бывало.
Сделаю предисловие: читатель, может быть, ужаснется откровенности моей исповеди и простодушно спросит себя: как это не краснел сочинитель?
Отвечу, я пишу не для издания; читателя же, вероятно, буду иметь разве через десять лет, когда все уже до такой степени обозначится, пройдет и докажется,
что краснеть уж нечего будет. А потому, если я иногда обращаюсь в записках к читателю, то это только прием. Мой читатель — лицо фантастическое.
— Здравствуй… —
ответила мать, как бы тотчас же потерявшись оттого,
что я с ней поздоровался.
— Да, папа, — с ласковым видом
ответила Лиза; она звала его отцом; я этому ни за
что не хотел подчиниться.
— Нет, ничего, —
ответил я. — Особенно хорошо выражение,
что женщина — великая власть, хотя не понимаю, зачем вы связали это с работой? А
что не работать нельзя, когда денег нет, — сами знаете.
— Друг мой, если хочешь, никогда не была, —
ответил он мне, тотчас же скривившись в ту первоначальную, тогдашнюю со мной манеру, столь мне памятную и которая так бесила меня: то есть, по-видимому, он само искреннее простодушие, а смотришь — все в нем одна лишь глубочайшая насмешка, так
что я иной раз никак не мог разобрать его лица, — никогда не была! Русская женщина — женщиной никогда не бывает.
В других местах я сам на расспросы хозяев
отвечал так нелепо,
что на меня глядели с удивлением, а в одной квартире так даже поссорился.
Должно быть, я попал в такой молчальный день, потому
что она даже на вопрос мой: «Дома ли барыня?» — который я положительно помню,
что задал ей, — не
ответила и молча прошла в свою кухню.
Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал,
что мы жили в особом флигеле на дворе; эта квартира была помечена тринадцатым номером. Еще не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением: «Где квартира номер тринадцать?» Это спрашивала дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего не
ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.
— Вот это письмо, —
ответил я. — Объяснять считаю ненужным: оно идет от Крафта, а тому досталось от покойного Андроникова. По содержанию узнаете. Прибавлю,
что никто в целом мире не знает теперь об этом письме, кроме меня, потому
что Крафт, передав мне вчера это письмо, только
что я вышел от него, застрелился…
То есть не припомню я вам всех его слов, только я тут прослезилась, потому вижу, и у Оли вздрогнули от благодарности губки: «Если и принимаю, —
отвечает она ему, — то потому,
что доверяюсь честному и гуманному человеку, который бы мог быть моим отцом»…
Я хотел было что-то
ответить, но не смог и побежал наверх. Он же все ждал на месте, и только лишь когда я добежал до квартиры, я услышал, как отворилась и с шумом захлопнулась наружная дверь внизу. Мимо хозяина, который опять зачем-то подвернулся, я проскользнул в мою комнату, задвинулся на защелку и, не зажигая свечки, бросился на мою кровать, лицом в подушку, и — плакал, плакал. В первый раз заплакал с самого Тушара! Рыданья рвались из меня с такою силою, и я был так счастлив… но
что описывать!
Он всегда
отвечал мне с готовностью и прямодушно, но в конце концов всегда сводил на самые общие афоризмы, так
что, в сущности, ничего нельзя было вытянуть.
Я приставал к нему часто с религией, но тут туману было пуще всего. На вопрос:
что мне делать в этом смысле? — он
отвечал самым глупым образом, как маленькому: «Надо веровать в Бога, мой милый».
— Право, не знаю, как вам
ответить на это, мой милый князь, — тонко усмехнулся Версилов. — Если я признаюсь вам,
что и сам не умею
ответить, то это будет вернее. Великая мысль — это чаще всего чувство, которое слишком иногда подолгу остается без определения. Знаю только,
что это всегда было то, из
чего истекала живая жизнь, то есть не умственная и не сочиненная, а, напротив, нескучная и веселая; так
что высшая идея, из которой она истекает, решительно необходима, к всеобщей досаде разумеется.
Об нем родные публиковали даже в газетах,
что не
отвечают за его долги, но он продолжал еще и теперь свой кутеж, доставая деньги по десяти процентов в месяц, страшно играя в игорных обществах и проматываясь на одну известную француженку.
— О, я не вам! — быстро
ответил я, но уж Стебельков непозволительно рассмеялся, и именно, как объяснилось после, тому,
что Дарзан назвал меня князем. Адская моя фамилия и тут подгадила. Даже и теперь краснею от мысли,
что я, от стыда конечно, не посмел в ту минуту поднять эту глупость и не заявил вслух,
что я — просто Долгорукий. Это случилось еще в первый раз в моей жизни. Дарзан в недоумении глядел на меня и на смеющегося Стебелькова.
Кто не поверит, тому я
отвечу,
что в ту минуту по крайней мере, когда я брал у него эти деньги, я был твердо уверен,
что если захочу, то слишком могу достать и из другого источника.
— Слушайте, вы… негодный вы человек! — сказал я решительно. — Если я здесь сижу и слушаю и допускаю говорить о таких лицах… и даже сам
отвечаю, то вовсе не потому,
что допускаю вам это право. Я просто вижу какую-то подлость… И, во-первых, какие надежды может иметь князь на Катерину Николаевну?
— А я очень рада,
что вы именно теперь так говорите, — с значением
ответила она мне. Я должен сказать,
что она никогда не заговаривала со мной о моей беспорядочной жизни и об омуте, в который я окунулся, хотя, я знал это, она обо всем этом не только знала, но даже стороной расспрашивала. Так
что теперь это было вроде первого намека, и — сердце мое еще более повернулось к ней.
— Я всегда робел прежде. Я и теперь вошел, не зная,
что говорить. Вы думаете, я теперь не робею? Я робею. Но я вдруг принял огромное решение и почувствовал,
что его выполню. А как принял это решение, то сейчас и сошел с ума и стал все это говорить… Выслушайте, вот мои два слова: шпион я ваш или нет?
Ответьте мне — вот вопрос!
— Не
отвечайте больше, не удостоивайте меня ответом! Я ведь знаю,
что такие вопросы от меня невозможны! Я хотел лишь знать, достоин он или нет, но я про него узнаю сам.
— Да ведь
что ж, Андрей Петрович, придумать-то? Никак не придумаешь нового-то кушанья никакого, — робко
ответила мама.
— Ты раскаиваешься? Это хорошо, —
ответил он, цедя слова, — я и всегда подозревал,
что у тебя игра — не главное дело, а лишь вре-мен-ное уклонение… Ты прав, мой друг, игра — свинство, и к тому же можно проиграться.
Я предупредил ее,
что сейчас уеду; она опять
ответила,
что «она так» и сейчас сама уйдет.
— Если вы ехали с Дарзаном, то могли мне так и
ответить,
что едете с Дарзаном, а вы дернули лошадь, и я…
Если б мне сказали заранее и спросили: «
Что бы я сделал с ним в ту минуту?» — я бы наверно
ответил,
что растерзал бы его на части.
— Лиза, мог ли я подумать,
что ты так обманешь меня! — воскликнул я вдруг, совсем даже не думая,
что так начну, и не слезы на этот раз, а почти злобное какое-то чувство укололо вдруг мое сердце, так
что я даже не ожидал того сам. Лиза покраснела, но не
ответила, только продолжала смотреть мне прямо в глаза.
— Будь уверен, мой друг,
что я искренно радуюсь, —
ответил он, вдруг приняв удивительно серьезную мину, — он стар, конечно, но жениться может, по всем законам и обычаям, а она — тут опять-таки дело чужой совести, то,
что уже я тебе повторял, мой друг.
Я мгновенно притих, всеми силами стараясь не выдать себя каким-нибудь жестом. Тотчас, впрочем,
ответил,
что вовсе там незнаком, а если был, то всего один раз случайно.
Я ничего ровно не
ответил утвердительно, но прикинулся,
что обдумываю, и «обещал подумать», а затем поскорее ушел. Дела усложнялись; я полетел к Васину и как раз застал его дома.
— Он слишком знает, — совершенно просто
ответил Васин, —
что я там ни при
чем. Да и вся эта молодежь больше болтуны и ничего больше; вы, впрочем, сами лучше всех это можете помнить.
Я нарочно заметил об «акциях», но, уж разумеется, не для того, чтоб рассказать ему вчерашний секрет князя. Мне только захотелось сделать намек и посмотреть по лицу, по глазам, знает ли он что-нибудь про акции? Я достиг цели: по неуловимому и мгновенному движению в лице его я догадался,
что ему, может быть, и тут кое-что известно. Я не
ответил на его вопрос: «какие акции», а промолчал; а он, любопытно это, так и не продолжал об этом.
Барон Бьоринг просил меня и поручил мне особенно привести в ясность, собственно, лишь то,
что тут до одного лишь его касается, то есть ваше дерзкое сообщение этой «копии», а потом вашу приписку,
что «вы готовы
отвечать за это
чем и как угодно».
Да, вот вопрос: «
Что мне теперь нужно?» Если я и мог тогда формулировать этот вопрос, то всего менее мог на него
ответить.
Я обиделся на французские хлебы и с ущемленным видом
ответил,
что здесь у нас «пища» очень хорошая и нам каждый день дают к чаю по целой французской булке.
Тушар, с усиленною важностию, гуманно
ответил,
что он «детей не рознит,
что все здесь — его дети, а он — их отец,
что я у него почти на одной ноге с сенаторскими и графскими детьми, и
что это надо ценить», и проч., и проч.
Так как я решился молчать, то сделал ему, со всею сухостью, лишь два-три самых кратких вопроса; он
ответил на них ясно и точно, но совершенно без лишних слов и,
что всего лучше, без лишних чувств.
— А
что же вы, мама, мне про нашего дорогого гостя ничего не сказали? — спросил я вдруг, сам почти не ожидая,
что так скажу. Все беспокойство разом исчезло с лица ее, и на нем вспыхнула как бы радость, но она мне ничего не
ответила, кроме одного только слова...
Дело в высшей степени пустое; я упоминал уже о том,
что злобная чухонка иногда, озлясь, молчала даже по неделям, не
отвечая ни слова своей барыне на ее вопросы; упоминал тоже и о слабости к ней Татьяны Павловны, все от нее переносившей и ни за
что не хотевшей прогнать ее раз навсегда.