Неточные совпадения
Он сам, этот мрачный и закрытый человек, с тем милым простодушием, которое он черт знает откуда брал (точно из кармана), когда
видел, что это необходимо, — он сам говорил мне, что тогда он был весьма «глупым молодым щенком» и
не то что сентиментальным, а так, только что прочел «Антона Горемыку» и «Полиньку Сакс» — две литературные вещи, имевшие необъятное цивилизующее влияние на тогдашнее подрастающее поколение наше.
Версилов, отец мой, которого я
видел всего только раз в моей жизни, на миг, когда мне было всего десять лет (и который в один этот миг успел поразить меня), Версилов, в ответ на мое письмо,
не ему, впрочем, посланное, сам вызвал меня в Петербург собственноручным письмом, обещая частное место.
Об этом я узнал уж и в Москве, но все же
не предполагал того, что
увидел.
Впрочем, приглядываясь к нему во весь этот месяц, я
видел высокомерного человека, которого
не общество исключило из своего круга, а который скорее сам прогнал общество от себя, — до того он смотрел независимо.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще
не знал ничего и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть и шептались и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется,
не подслушивал: просто
не мог
не слушать, когда
увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома
не было.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере могу быть спокоен, что
не будет детей, — вдруг она мне и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то и будут, у таких-то, как вы, и бывают непременно, с первого даже года пойдут,
увидите».
Видя, в чем дело, я встал и резко заявил, что
не могу теперь принять деньги, что мне сообщили о жалованье, очевидно, ошибочно или обманом, чтоб я
не отказался от места, и что я слишком теперь понимаю, что мне
не за что получать, потому что никакой службы
не было.
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое и которая (замечу для будущего) и сама была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой и которую я
видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень может быть, и упомяну об этой стычке впоследствии, если место будет, потому что в сущности
не стоит).
Видите, господа, я его
не знал, но…
Этот огромный барыш взят был без риску: я по глазам
видел, что покупщик
не отступится.
И вот вдруг
не успевший подписаться или жадный,
видя акции у меня в руках, предложил бы их продать ему, за столько-то процентов премии.
— Оставим мое честное лицо, — продолжал я рвать, — я знаю, что вы часто
видите насквозь, хотя в других случаях
не дальше куриного носа, — и удивлялся вашей способности проницать. Ну да, у меня есть «своя идея». То, что вы так выразились, конечно случайность, но я
не боюсь признаться: у меня есть «идея».
Не боюсь и
не стыжусь.
Татьяна Павловна! Моя мысль — что он хочет… стать Ротшильдом, или вроде того, и удалиться в свое величие. Разумеется, он нам с вами назначит великодушно пенсион — мне-то, может быть, и
не назначит, — но, во всяком случае, только мы его и
видели. Он у нас как месяц молодой — чуть покажется, тут и закатится.
— Мама, а
не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там
увидел? Я вас давно уже хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Вы удивительно успели постареть и подурнеть в эти девять лет, уж простите эту откровенность; впрочем, вам и тогда было уже лет тридцать семь, но я на вас даже загляделся: какие у вас были удивительные волосы, почти совсем черные, с глянцевитым блеском, без малейшей сединки; усы и бакены ювелирской отделки — иначе
не умею выразиться; лицо матово-бледное,
не такое болезненно бледное, как теперь, а вот как теперь у дочери вашей, Анны Андреевны, которую я имел честь давеча
видеть; горящие и темные глаза и сверкающие зубы, особенно когда вы смеялись.
— По мере как я читал, вы улыбались, но я и до половины
не дошел, как вы остановили меня, позвонили и вошедшему слуге приказали попросить Татьяну Павловну, которая немедленно прибежала с таким веселым видом, что я,
видя ее накануне, почти теперь
не узнал.
Что такое хотелось мне тогда сказать вам — забыл конечно, и тогда
не знал, но я пламенно желал вас
увидеть как можно скорей.
— Я привык. А вот что
вижу вас у себя, то никак
не могу к тому привыкнуть после всего, что вышло внизу.
Но, чтобы обратиться к нашему, то замечу про мать твою, что она ведь
не все молчит; твоя мать иногда и скажет, но скажет так, что ты прямо
увидишь, что только время потерял говоривши, хотя бы даже пять лет перед тем постепенно ее приготовлял.
— Это ты про Эмс. Слушай, Аркадий, ты внизу позволил себе эту же выходку, указывая на меня пальцем, при матери. Знай же, что именно тут ты наиболее промахнулся. Из истории с покойной Лидией Ахмаковой ты
не знаешь ровно ничего.
Не знаешь и того, насколько в этой истории сама твоя мать участвовала, да, несмотря на то что ее там со мною
не было; и если я когда
видел добрую женщину, то тогда, смотря на мать твою. Но довольно; это все пока еще тайна, а ты — ты говоришь неизвестно что и с чужого голоса.
— Давеча я проговорился мельком, что письмо Тушара к Татьяне Павловне, попавшее в бумаги Андроникова, очутилось, по смерти его, в Москве у Марьи Ивановны. Я
видел, как у вас что-то вдруг дернулось в лице, и только теперь догадался, когда у вас еще раз, сейчас, что-то опять дернулось точно так же в лице: вам пришло тогда, внизу, на мысль, что если одно письмо Андроникова уже очутилось у Марьи Ивановны, то почему же и другому
не очутиться? А после Андроникова могли остаться преважные письма, а?
Не правда ли?
— Однако
вижу, что ты чрезвычайно далеко уйдешь по новой своей дороге. Уж
не это ли «твоя идея»? Продолжай, мой друг, ты имеешь несомненные способности по сыскной части. Дан талант, так надо усовершенствовать.
В этом плане, несмотря на страстную решимость немедленно приступить к выполнению, я уже чувствовал, было чрезвычайно много нетвердого и неопределенного в самых важных пунктах; вот почему почти всю ночь я был как в полусне, точно бредил,
видел ужасно много снов и почти ни разу
не заснул как следует.
А в-третьих, и главное, если даже Версилов был и прав, по каким-нибудь там своим убеждениям,
не вызвав князя и решившись снести пощечину, то по крайней мере он
увидит, что есть существо, до того сильно способное чувствовать его обиду, что принимает ее как за свою, и готовое положить за интересы его даже жизнь свою… несмотря на то что с ним расстается навеки…
— Случайно давеча
видел, как она бесновалась в коридоре у Васина, визжала и проклинала вас; но в разговоры
не вступал и ничего
не знаю, а теперь встретил у ворот. Вероятно, это та самая вчерашняя учительница, «дающая уроки из арифметики»?
Напротив,
видя, что я остановился, вытащил свой лорнет, никогда
не оставлявший его и висевший на черной ленте, поднес письмо к свечке и, взглянув на подпись, пристально стал разбирать его.
— Мне-то
не знать? Да я же и нянчила этого ребенка в Луге. Слушай, брат: я давно
вижу, что ты совсем ни про что
не знаешь, а между тем оскорбляешь Андрея Петровича, ну и маму тоже.
Влюбленная девушка была в восторге и в предложении Версилова «
видела не одно только его самопожертвование», которое тоже, впрочем, ценила.
Признаюсь, я
не осмелился войти к соседкам и уже потом только
увидел несчастную, уже когда ее сняли, да и тут, правда, с некоторого расстояния, накрытую простыней, из-за которой выставлялись две узенькие подошвы ее башмаков.
Понесла я к нему последние пятнадцать рублей; вышел адвокат и трех минут меня
не слушал: „
Вижу, говорит, знаю, говорит, захочет, говорит, отдаст купец,
не захочет —
не отдаст, а дело начнете — сами приплатиться можете, всего лучше помиритесь“.
Входит барыня:
видим, одета уж очень хорошо, говорит-то хоть и по-русски, но немецкого как будто выговору: „Вы, говорит, публиковались в газете, что уроки даете?“ Так мы ей обрадовались тогда, посадили ее, смеется так она ласково: „
Не ко мне, говорит, а у племянницы моей дети маленькие; коли угодно, пожалуйте к нам, там и сговоримся“.
То есть
не припомню я вам всех его слов, только я тут прослезилась, потому
вижу, и у Оли вздрогнули от благодарности губки: «Если и принимаю, — отвечает она ему, — то потому, что доверяюсь честному и гуманному человеку, который бы мог быть моим отцом»…
Потом помолчала,
вижу, так она глубоко дышит: «Знаете, — говорит вдруг мне, — маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и
не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку,
не правда ли?» Я сначала
не так поняла да говорю: «Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния
не принять, коли он сверх того доброй души человек?» Нахмурилась она на меня: «Нет, говорит, маменька, это
не то,
не благодеяние нужно, а „гуманность“ его, говорит, дорога.
Ну, прощайте, прощайте, постараюсь как можно дольше
не приходить и знаю, что вам это будет чрезвычайно приятно, что
вижу даже по вашим глазам, а обоим нам даже будет выгодно…
Я был совершенно побежден; я
видел несомненное прямодушие, которого в высшей степени
не ожидал. Да и ничего подобного я
не ожидал. Я что-то пробормотал в ответ и прямо протянул ему мои обе руки; он с радостью потряс их в своих руках. Затем отвел князя и минут с пять говорил с ним в его спальне.
То есть
не то что великолепию, но квартира эта была как у самых «порядочных людей»: высокие, большие, светлые комнаты (я
видел две, остальные были притворены) и мебель — опять-таки хоть и
не Бог знает какой Versailles [Версаль (франц.).] или Renaissance, [Ренессанс (франц.).] но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки.
Выйдя на улицу, я повернул налево и пошел куда попало. В голове у меня ничего
не вязалось. Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и
увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое, было в ее сияющем взгляде.
— Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я
не видал твоих глаз… Только теперь в первый раз
увидел… Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня
не было друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор; но с тобой
не вздор… Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..
— Нет, я
не нахмурился, Лиза, а я так…
Видишь, Лиза, лучше прямо: у меня такая черта, что
не люблю, когда до иного щекотного в душе пальцами дотрагиваются… или, лучше сказать, если часто иные чувства выпускать наружу, чтоб все любовались, так ведь это стыдно,
не правда ли? Так что я иногда лучше люблю хмуриться и молчать: ты умна, ты должна понять.
И во-первых, никто бы меня
не узнал, кто
видел меня назад два месяца; по крайней мере снаружи, то есть и узнал бы, но ничего бы
не разобрал.
— Послушайте, Петр Ипполитович, ведь это — вздор, это было
не так… — Но в это время Версилов мне подмигнул незаметно, и в этом подмигивании я
увидел такое деликатное сострадание к хозяину, даже страдание за него, что мне это ужасно понравилось, и я рассмеялся.
— Милый ты мой, он меня целый час перед тобой веселил. Этот камень… это все, что есть самого патриотически-непорядочного между подобными рассказами, но как его перебить? ведь ты
видел, он тает от удовольствия. Да и, кроме того, этот камень, кажется, и теперь стоит, если только
не ошибаюсь, и вовсе
не зарыт в яму…
— Ну вот
видишь, даже, может, и в карты
не играет! Повторяю, рассказывая эту дребедень, он удовлетворяет своей любви к ближнему: ведь он и нас хотел осчастливить. Чувство патриотизма тоже удовлетворено; например, еще анекдот есть у них, что Завьялову англичане миллион давали с тем только, чтоб он клейма
не клал на свои изделия…
Но уж и досталось же ему от меня за это! Я стал страшным деспотом. Само собою, об этой сцене потом у нас и помину
не было. Напротив, мы встретились с ним на третий же день как ни в чем
не бывало — мало того: я был почти груб в этот второй вечер, а он тоже как будто сух. Случилось это опять у меня; я почему-то все еще
не пошел к нему сам, несмотря на желание
увидеть мать.
Но
видел же он это франтовство, это фанфаронство, этого Матвея (я даже раз хотел довезти его на моих санях, но он
не сел, и даже несколько раз это было, что он
не хотел садиться), ведь
видел же, что у меня деньги сыплются, — и ни слова, ни слова, даже
не полюбопытствовал!
Я
не могу
видеть Андрея Петровича, потому что
не могу глядеть ему прямо в глаза… зачем же он злоупотребляет?
Я
видел, с каким мучением и с каким потерянным взглядом обернулся было князь на миг к Стебелькову; но Стебельков вынес взгляд как ни в чем
не бывало и, нисколько
не думая стушевываться, развязно сел на диван и начал рукой ерошить свои волосы, вероятно в знак независимости.
Но все-таки мне было очень тяжело выходя от него: я
видел необычайную перемену ко мне в это утро; такого тона никогда еще
не было; а против Версилова это был уж решительный бунт.
— Я только скрепя сердце слушаю, потому что ясно
вижу какую-то тут проделку и хочу узнать… Но я могу
не выдержать, Стебельков!
— Слушайте, вы… негодный вы человек! — сказал я решительно. — Если я здесь сижу и слушаю и допускаю говорить о таких лицах… и даже сам отвечаю, то вовсе
не потому, что допускаю вам это право. Я просто
вижу какую-то подлость… И, во-первых, какие надежды может иметь князь на Катерину Николаевну?