Неточные совпадения
С досадой, однако, предчувствую, что, кажется, нельзя обойтись совершенно без описания чувств
и без размышлений (
может быть, даже пошлых): до того развратительно действует на человека всякое литературное занятие, хотя бы
и предпринимаемое единственно для себя.
К делу; хотя ничего нет мудренее, как приступить к какому-нибудь делу, —
может быть, даже
и ко всякому делу.
Я хоть
и начну с девятнадцатого сентября, а все-таки вставлю слова два о том, кто я, где
был до того, а стало
быть,
и что
могло быть у меня в голове хоть отчасти в то утро девятнадцатого сентября, чтоб
было понятнее читателю, а
может быть,
и мне самому.
Любопытно, что этот человек, столь поразивший меня с самого детства, имевший такое капитальное влияние на склад всей души моей
и даже,
может быть, еще надолго заразивший собою все мое будущее, этот человек даже
и теперь в чрезвычайно многом остается для меня совершенною загадкой.
Иным, по-видимому, это совершенно
было не нужно; да
и не знаю, к какому бы черту это
могло быть хоть кому-нибудь нужно?
В этом я убежден, несмотря на то что ничего не знаю,
и если бы
было противное, то надо бы
было разом низвести всех женщин на степень простых домашних животных
и в таком только виде держать их при себе;
может быть, этого очень многим хотелось бы.
Для простого «развлечения» Версилов
мог выбрать другую,
и такая там
была, да еще незамужняя, Анфиса Константиновна Сапожкова, сенная девушка.
Почем знать,
может быть, она полюбила до смерти… фасон его платья, парижский пробор волос, его французский выговор, именно французский, в котором она не понимала ни звука, тот романс, который он
спел за фортепьяно, полюбила нечто никогда не виданное
и не слыханное (а он
был очень красив собою),
и уж заодно полюбила, прямо до изнеможения, всего его, с фасонами
и романсами.
Итак,
мог же, стало
быть, этот молодой человек иметь в себе столько самой прямой
и обольстительной силы, чтобы привлечь такое чистое до тех пор существо
и, главное, такое совершенно разнородное с собою существо, совершенно из другого мира
и из другой земли,
и на такую явную гибель?
В уединении мечтательной
и многолетней моей московской жизни она создалась у меня еще с шестого класса гимназии
и с тех пор,
может быть, ни на миг не оставляла меня.
Этот вызов человека, сухого
и гордого, ко мне высокомерного
и небрежного
и который до сих пор, родив меня
и бросив в люди, не только не знал меня вовсе, но даже в этом никогда не раскаивался (кто знает,
может быть, о самом существовании моем имел понятие смутное
и неточное, так как оказалось потом, что
и деньги не он платил за содержание мое в Москве, а другие), вызов этого человека, говорю я, так вдруг обо мне вспомнившего
и удостоившего собственноручным письмом, — этот вызов, прельстив меня, решил мою участь.
Я сказал уже, что он остался в мечтах моих в каком-то сиянии, а потому я не
мог вообразить, как можно
было так постареть
и истереться всего только в девять каких-нибудь лет с тех пор: мне тотчас же стало грустно, жалко, стыдно.
Кроме нищеты, стояло нечто безмерно серьезнейшее, — не говоря уже о том, что все еще
была надежда выиграть процесс о наследстве, затеянный уже год у Версилова с князьями Сокольскими,
и Версилов
мог получить в самом ближайшем будущем имение, ценностью в семьдесят, а
может и несколько более тысяч.
Короче, со мной он обращался как с самым зеленым подростком, чего я почти не
мог перенести, хотя
и знал, что так
будет.
Прибавлю, что это
и решило с первого дня, что я не грубил ему; даже рад
был, если приводилось его иногда развеселить или развлечь; не думаю, чтоб признание это
могло положить тень на мое достоинство.
Ее я, конечно, никогда не видал, да
и представить не
мог, как
буду с ней говорить,
и буду ли; но мне представлялось (
может быть,
и на достаточных основаниях), что с ее приездом рассеется
и мрак, окружавший в моих глазах Версилова.
Твердым я оставаться не
мог:
было ужасно досадно, что с первого же шагу я так малодушен
и неловок;
было ужасно любопытно, а главное, противно, — целых три впечатления.
О вероятном прибытии дочери мой князь еще не знал ничего
и предполагал ее возвращение из Москвы разве через неделю. Я же узнал накануне совершенно случайно: проговорилась при мне моей матери Татьяна Павловна, получившая от генеральши письмо. Они хоть
и шептались
и говорили отдаленными выражениями, но я догадался. Разумеется, не подслушивал: просто не
мог не слушать, когда увидел, что вдруг, при известии о приезде этой женщины, так взволновалась мать. Версилова дома не
было.
Но всего милее ему
было поболтать о женщинах,
и так как я, по нелюбви моей к разговорам на эту тему, не
мог быть хорошим собеседником, то он иногда даже огорчался.
— Александра Петровна Синицкая, — ты, кажется, ее должен
был здесь встретить недели три тому, — представь, она третьего дня вдруг мне, на мое веселое замечание, что если я теперь женюсь, то по крайней мере
могу быть спокоен, что не
будет детей, — вдруг она мне
и даже с этакою злостью: «Напротив, у вас-то
и будут, у таких-то, как вы,
и бывают непременно, с первого даже года пойдут, увидите».
Видя, в чем дело, я встал
и резко заявил, что не
могу теперь принять деньги, что мне сообщили о жалованье, очевидно, ошибочно или обманом, чтоб я не отказался от места,
и что я слишком теперь понимаю, что мне не за что получать, потому что никакой службы не
было.
Я
и представить не
мог, чтобы можно
было так испугаться, как он, после этих слов моих.
Он как-то вдруг оборвал, раскис
и задумался. После потрясений (а потрясения с ним
могли случаться поминутно, Бог знает с чего) он обыкновенно на некоторое время как бы терял здравость рассудка
и переставал управлять собой; впрочем, скоро
и поправлялся, так что все это
было не вредно. Мы просидели с минуту. Нижняя губа его, очень полная, совсем отвисла… Всего более удивило меня, что он вдруг упомянул про свою дочь, да еще с такою откровенностью. Конечно, я приписал расстройству.
Мысль, что Версилов даже
и это пренебрег мне сообщить, чрезвычайно поразила меня. «Стало
быть, не сказал
и матери,
может, никому, — представилось мне тотчас же, — вот характер!»
Вошли две дамы, обе девицы, одна — падчерица одного двоюродного брата покойной жены князя, или что-то в этом роде, воспитанница его, которой он уже выделил приданое
и которая (замечу для будущего)
и сама
была с деньгами; вторая — Анна Андреевна Версилова, дочь Версилова, старше меня тремя годами, жившая с своим братом у Фанариотовой
и которую я видел до этого времени всего только раз в моей жизни, мельком на улице, хотя с братом ее, тоже мельком, уже имел в Москве стычку (очень
может быть,
и упомяну об этой стычке впоследствии, если место
будет, потому что в сущности не стоит).
— А это… а это — мой милый
и юный друг Аркадий Андреевич Дол… — пролепетал князь, заметив, что она мне поклонилась, а я все сижу, —
и вдруг осекся:
может, сконфузился, что меня с ней знакомит (то
есть, в сущности, брата с сестрой). Подушка тоже мне поклонилась; но я вдруг преглупо вскипел
и вскочил с места: прилив выделанной гордости, совершенно бессмысленной; все от самолюбия.
Вот как бы я перевел тогдашние мысли
и радость мою,
и многое из того, что я чувствовал. Прибавлю только, что здесь, в сейчас написанном, вышло легкомысленнее: на деле я
был глубже
и стыдливее.
Может, я
и теперь про себя стыдливее, чем в словах
и делах моих; дай-то Бог!
Правда, я далеко
был не в «скорлупе»
и далеко еще не
был свободен; но ведь
и шаг я положил сделать лишь в виде пробы — как только, чтоб посмотреть, почти как бы помечтать, а потом уж не приходить,
может, долго, до самого того времени, когда начнется серьезно.
Я подступил: вещь на вид изящная, но в костяной резьбе, в одном месте,
был изъян. Я только один
и подошел смотреть, все молчали; конкурентов не
было. Я бы
мог отстегнуть застежки
и вынуть альбом из футляра, чтоб осмотреть вещь, но правом моим не воспользовался
и только махнул дрожащей рукой: «дескать, все равно».
Шаг
был бессмысленный, детская игра, я согласен, но он все-таки совпадал с моею мыслью
и не
мог не взволновать меня чрезвычайно глубоко…
Сам он не стоит описания,
и, собственно, в дружеских отношениях я с ним не
был; но в Петербурге его отыскал; он
мог (по разным обстоятельствам, о которых говорить тоже не стоит) тотчас же сообщить мне адрес одного Крафта, чрезвычайно нужного мне человека, только что тот вернется из Вильно.
Действительно, Крафт
мог засидеться у Дергачева,
и тогда где же мне его ждать? К Дергачеву я не трусил, но идти не хотел, несмотря на то что Ефим тащил меня туда уже третий раз.
И при этом «трусишь» всегда произносил с прескверной улыбкой на мой счет. Тут
была не трусость, объявляю заранее, а если я боялся, то совсем другого. На этот раз пойти решился; это тоже
было в двух шагах. Дорогой я спросил Ефима, все ли еще он держит намерение бежать в Америку?
Я действительно
был в некотором беспокойстве. Конечно, я не привык к обществу, даже к какому бы ни
было. В гимназии я с товарищами
был на ты, но ни с кем почти не
был товарищем, я сделал себе угол
и жил в углу. Но не это смущало меня. На всякий случай я дал себе слово не входить в споры
и говорить только самое необходимое, так чтоб никто не
мог обо мне ничего заключить; главное — не спорить.
–…второстепенный, которому предназначено послужить лишь материалом для более благородного племени, а не иметь своей самостоятельной роли в судьбах человечества. Ввиду этого,
может быть и справедливого, своего вывода господин Крафт пришел к заключению, что всякая дальнейшая деятельность всякого русского человека должна
быть этой идеей парализована, так сказать, у всех должны опуститься руки
и…
— Ввиду того, что Крафт сделал серьезные изучения, вывел выводы на основании физиологии, которые признает математическими,
и убил,
может быть, года два на свою идею (которую я бы принял преспокойно a priori), ввиду этого, то
есть ввиду тревог
и серьезности Крафта, это дело представляется в виде феномена.
Из всего выходит вопрос, который Крафт понимать не
может,
и вот этим
и надо заняться, то
есть непониманием Крафта, потому что это феномен.
— Но чем, скажите, вывод Крафта
мог бы ослабить стремление к общечеловеческому делу? — кричал учитель (он один только кричал, все остальные говорили тихо). — Пусть Россия осуждена на второстепенность; но можно работать
и не для одной России.
И, кроме того, как же Крафт
может быть патриотом, если он уже перестал в Россию верить?
Может быть, он, собственно,
и не
мог внушать сам по себе уважения…
Я твердо
был уверен в себе, что им идею мою не выдам
и не скажу; но они (то
есть опять-таки они или вроде них)
могли мне сами сказать что-нибудь, отчего я бы сам разочаровался в моей идее, даже
и не заикаясь им про нее.
В самом деле, чего же я боялся
и что
могли они мне сделать какой бы там ни
было диалектикой?
Я,
может быть, один там
и понял, что такое Васин говорил про «идею-чувство»!
И потому я бы
мог быть храбрее, я
был обязан
быть мужественнее.
С замиранием представлял я себе иногда, что когда выскажу кому-нибудь мою идею, то тогда у меня вдруг ничего не останется, так что я стану похож на всех, а
может быть,
и идею брошу; а потому берег
и хранил ее
и трепетал болтовни.
Я,
может быть, лично
и других идей,
и захочу служить человечеству,
и буду,
и,
может быть, в десять раз больше
буду, чем все проповедники; но только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать, заставлять меня, как господина Крафта; моя полная свобода, если я даже
и пальца не подыму.
— Вы с меня много спрашиваете. Мне кажется, этот человек способен задать себе огромные требования
и,
может быть, их выполнить, — но отчету никому не отдающий.
— Я слышал что-то
и об этом, но не знаю, насколько это
могло бы
быть верно, — по-прежнему спокойно
и ровно ответил он.
— Это очень
может быть верно. Я знал вашу сестру, Лизавету Макаровну, прошлого года, в Луге… Крафт остановился
и, кажется, вас ждет; ему поворачивать.
Я крепко пожал руку Васина
и добежал до Крафта, который все шел впереди, пока я говорил с Васиным. Мы молча дошли до его квартиры; я не хотел еще
и не
мог говорить с ним. В характере Крафта одною из сильнейших черт
была деликатность.
Войдя, Крафт
был в чрезвычайной задумчивости, как бы забыв обо мне вовсе; он,
может быть,
и не заметил, что я с ним не разговаривал дорогой.
— Я сам знаю, что я,
может быть, сброд всех самолюбий
и больше ничего, — начал я, — но не прошу прощения.