Неточные совпадения
Я обыкновенно входил молча и угрюмо, смотря куда-нибудь в угол, а иногда входя не здоровался. Возвращался же всегда ранее этого раза, и мне подавали обедать наверх. Войдя теперь, я вдруг сказал: «Здравствуйте,
мама», чего никогда прежде не делывал,
хотя как-то все-таки, от стыдливости, не мог и в этот раз заставить себя посмотреть на нее, и уселся в противоположном конце комнаты. Я очень устал, но о том не думал.
— Совсем нет, не приписывайте мне глупостей.
Мама, Андрей Петрович сейчас похвалил меня за то, что я засмеялся; давайте же смеяться — что так сидеть!
Хотите, я вам про себя анекдоты стану рассказывать? Тем более что Андрей Петрович совсем ничего не знает из моих приключений.
—
Мама, а не помните ли вы, как вы были в деревне, где я рос, кажется, до шести — или семилетнего моего возраста, и, главное, были ли вы в этой деревне в самом деле когда-нибудь, или мне только как во сне мерещится, что я вас в первый раз там увидел? Я вас давно уже
хотел об этом спросить, да откладывал; теперь время пришло.
Мама, если не
захотите оставаться с мужем, который завтра женится на другой, то вспомните, что у вас есть сын, который обещается быть навеки почтительным сыном, вспомните и пойдемте, но только с тем, что «или он, или я», —
хотите?
— Лиза, я сам знаю, но… Я знаю, что это — жалкое малодушие, но… это — только пустяки и больше ничего! Видишь, я задолжал, как дурак, и
хочу выиграть, только чтоб отдать. Выиграть можно, потому что я играл без расчета, на ура, как дурак, а теперь за каждый рубль дрожать буду… Не я буду, если не выиграю! Я не пристрастился; это не главное, это только мимолетное, уверяю тебя! Я слишком силен, чтоб не прекратить, когда
хочу. Отдам деньги, и тогда ваш нераздельно, и
маме скажи, что не выйду от вас…
— Твоя мать — совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, —
хотел было сострить Версилов поигривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал
маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле
мамы на диване.
— Ну,
мама, вы, может, и не
хотели выстрелить, а птицу убили! — вскричал я, тоже рассмеявшись.
— Это играть? Играть? Перестану,
мама; сегодня в последний раз еду, особенно после того, как Андрей Петрович сам и вслух объявил, что его денег там нет ни копейки. Вы не поверите, как я краснею… Я, впрочем, должен с ним объясниться…
Мама, милая, в прошлый раз я здесь сказал… неловкое слово… мамочка, я врал: я
хочу искренно веровать, я только фанфаронил, и очень люблю Христа…
—
Мама ему ничего не говорила; он не спрашивает; верно, не
хочет спрашивать.
— Знает, да не
хочет знать, это — так, это на него похоже! Ну, пусть ты осмеиваешь роль брата, глупого брата, когда он говорит о пистолетах, но мать, мать? Неужели ты не подумала, Лиза, что это —
маме укор? Я всю ночь об этом промучился; первая мысль
мамы теперь: «Это — потому, что я тоже была виновата, а какова мать — такова и дочь!»
—
Мама, родная, неужто вам можно оставаться? Пойдемте сейчас, я вас укрою, я буду работать для вас как каторжный, для вас и для Лизы… Бросимте их всех, всех и уйдем. Будем одни.
Мама, помните, как вы ко мне к Тушару приходили и как я вас признать не
хотел?
Я выбежал; я не мог видеть кого бы то ни было, не только Татьяну Павловну, а
мама меня мучила. Я
хотел быть один, один.
Что это я сказал
маме, что с ним „ничего не может сделаться“; что я этим
хотел сказать?
Я тотчас узнал эту гостью, как только она вошла: это была
мама,
хотя с того времени, как она меня причащала в деревенском храме и голубок пролетел через купол, я не видал уж ее ни разу.
Лизу я видел реже, чем
маму,
хотя она заходила ко мне каждый день, даже по два раза.
Она пришла, однако же, домой еще сдерживаясь, но
маме не могла не признаться. О, в тот вечер они сошлись опять совершенно как прежде: лед был разбит; обе, разумеется, наплакались, по их обыкновению, обнявшись, и Лиза, по-видимому, успокоилась,
хотя была очень мрачна. Вечер у Макара Ивановича она просидела, не говоря ни слова, но и не покидая комнаты. Она очень слушала, что он говорил. С того разу с скамейкой она стала к нему чрезвычайно и как-то робко почтительна,
хотя все оставалась неразговорчивою.
Назавтра Лиза не была весь день дома, а возвратясь уже довольно поздно, прошла прямо к Макару Ивановичу. Я было не
хотел входить, чтоб не мешать им, но, вскоре заметив, что там уж и
мама и Версилов, вошел. Лиза сидела подле старика и плакала на его плече, а тот, с печальным лицом, молча гладил ее по головке.
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще ребенком, приходила с твоей
мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен
хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает на колена, сжимает перед собой руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и с последней нотой обморок!
Он
маму любит,
маму, и я видел, как он обнимал ее, и я прежде сам думал, что он любит Катерину Николаевну, но теперь узнал ясно, что он, может, ее когда-то любил, но теперь давно ненавидит… и
хочет мстить, и она боится, потому что я тебе скажу, Ламберт, он ужасно страшен, когда начнет мстить.
Любовь его к человечеству я признаю за самое искреннее и глубокое чувство, без всяких фокусов; а любовь его к
маме за нечто совершенно неоспоримое,
хотя, может быть, немного и фантастическое.
Впишу здесь, пожалуй, и собственное мое суждение, мелькнувшее у меня в уме, пока я тогда его слушал: я подумал, что любил он
маму более, так сказать, гуманною и общечеловеческою любовью, чем простою любовью, которою вообще любят женщин, и чуть только встретил женщину, которую полюбил этою простою любовью, то тотчас же и не
захотел этой любви — вероятнее всего с непривычки.
Впрочем, в встрече его с нею и в двухлетних страданиях его было много и сложного: «он не
захотел фатума жизни; ему нужна была свобода, а не рабство фатума; через рабство фатума он принужден был оскорбить
маму, которая просидела в Кенигсберге…» К тому же этого человека, во всяком случае, я считал проповедником: он носил в сердце золотой век и знал будущее об атеизме; и вот встреча с нею все надломила, все извратила!
Они все сидели наверху, в моем «гробе». В гостиной же нашей, внизу, лежал на столе Макар Иванович, а над ним какой-то старик мерно читал Псалтирь. Я теперь ничего уже не буду описывать из не прямо касающегося к делу, но замечу лишь, что гроб, который уже успели сделать, стоявший тут же в комнате, был не простой,
хотя и черный, но обитый бархатом, а покров на покойнике был из дорогих — пышность не по старцу и не по убеждениям его; но таково было настоятельное желание
мамы и Татьяны Павловны вкупе.
Слушая это, они быстро и молча переглядывались, а
мама вся вспыхнула,
хотя обе продолжали молчать.
Затем… затем я, конечно, не мог, при
маме, коснуться до главного пункта, то есть до встречи с нею и всего прочего, а главное, до ее вчерашнего письма к нему, и о нравственном «воскресении» его после письма; а это-то и было главным, так что все его вчерашние чувства, которыми я думал так обрадовать
маму, естественно, остались непонятными,
хотя, конечно, не по моей вине, потому что я все, что можно было рассказать, рассказал прекрасно.
Мало того: Лиза уверяет о какой-то развязке «вечной истории» и о том, что у
мамы о нем имеются некоторые сведения, и уже позднейшие; сверх того, там несомненно знают и про письмо Катерины Николаевны (это я сам приметил) и все-таки не верят его «воскресению в новую жизнь»,
хотя и выслушали меня внимательно.
Даже Татьяна Павловна совсем как бы изменила свой обычный вид: была очень тиха, очень ласкова, а главное, тоже очень спокойна,
хотя и много говорила, чтобы развлечь
маму.
Что до нас, то Лиза была в обмороке. Я было
хотел бежать за ним, но бросился к
маме. Я обнял ее и держал в своих объятиях. Лукерья прибежала со стаканом воды для Лизы. Но
мама скоро очнулась; она опустилась на диван, закрыла лицо руками и заплакала.
Итак, пусть же знают, что не для того я
хотел ее опозорить и собирался быть свидетелем того, как она даст выкуп Ламберту (о, низость!), — не для того, чтобы спасти безумного Версилова и возвратить его
маме, а для того… что, может быть, сам был влюблен в нее, влюблен и ревновал!